– Все равно, мне понравилось, – сказал писатель. – Душа поет. Куда теперь?
– Поищем такси.
– Не надо нам такси, – решительно возразил Годунов. – Двинем, как люди, на общественном транспорте. Что тут у вас – трамвай?
– Троллейбус, – поправил Денис. – Но это долго будет.
– Отлично, отлично. Троллейбус! То, что нужно! И билетик надо покупать?
– Обязательно, Гарри, – сказал Денис. – Только если у вас с собой много денег – вы лучше их понадежнее засуньте. Вытащат.
– Хо! – крикнул Годунов. – У вас есть карманники?
– Бывают. Месяц назад двоих расстреляли. У нас, Гарри, все есть. Полный набор. Одну банду поймают – другая появляется. Так что если вы решили ехать в троллейбусе – вы воротничок поднимите и руки держите в карманах. И лицо такое сделайте, ну, как будто ищете, кому бы по роже дать…
Годунов послушно изобразил.
– Прекрасно, – похвалил Денис. – У вас талант.
– У меня не талант, а судимость, – ответил писатель и продул зуб. – Дали шесть лет, через полгода амнистировали. А благодарить за это надо Никитку Пружинова. Кстати, в тот день, когда тебя похитили, он мне организовал арест на сто часов. Чтоб я, значит, под ногами у него не путался… Это что, троллейбус?
– Да, – сказал Денис.
– Мощный агрегат.
– Зимой на них гусеницы ставят. И впереди – нож. И людей везет, и снег чистит. Экономия.
В длинном салоне было душно. Честной народ – главным образом старики – обсуждал очередной виток инфляции. Пахло нафталином и гнилыми зубами.
– Оплочиваем! – надсадно крикнула билетерша, и грудь ее заколыхалась.
Годунов извлек деньги. Билеты спрятал в портмоне:
– На память.
И полез, втираясь в толпу, на заднюю площадку.
– Стойте тут, – шепотом посоветовал Денис, пытаясь удержать старика за твердый локоть. – Там хулиганы.
– Хо! – сказал Годунов. – А я тебе кто? Мамаша, прими вправо! Граждане, пропустите ветерана трех войн!
Какие-то девчонки в студенческих тужурках расхохотались, а одна, самая румяная и дерзкая, встала с лавки.
– Садитесь.
– Прекратите, юная леди! – вскричал старый Гарри. – Вы меня позорите. Лучше скажите, это что там такое красненькое белеется? Неужели Кремль?
– А вы не местный? – спросила румяная и дополнительно зарумянилась.
– Местный, – сказал Годунов. – Но не отсюда. Кстати, эта телогреечка вам очень идет. Денис, смотри, какая женщина красивая! И соседка ее тоже! Девочки, а где ваши мальчики?
– А мы без мальчиков, – ответила румяная, за всех.
– Это вы зря. Таким девочкам нельзя без мальчиков. Я, правда, не мальчик давно, поэтому, сами понимаете, не навязываюсь…
На задней площадке действительно обретались несколько темноликих тощих субъектов в кожаных пиджаках. Тут пахло иначе: носками и перегаром.
– Хо! – сказал Годунов. – Шпана. Люблю.
Субъекты коротко скрипнули кожами пиджаков. Годунов огляделся и стал отвоевывать пространство, для начала – звуковое. Он обстоятельно прокашлялся, фыркнул, вздохнул и простонал длинное ругательство, совершенно нечленораздельное, но отчетливо матерное. Субъекты молчали, это была их ошибка. Денис с трудом сдерживал смех. Он кое-чему научился за три года общения со Студеникиным, Хоботовым и пацанвой из их бригады.
Одержав первую победу, Годунов тут же развил успех, встал свободно, широко раскинул руки, вцепился в поручни – оккупировал столько места, сколько смог.
– Люблю это, – громко сообщил он Денису. – По Москве, на троллейбусе, среди людей достойных. Под Куполом не так. Скучно там. Даже морду набить – и то проблема. Напьешься в кабаке – тебя на улицу не выпустят, понял? Вызовут такси. Само собой, за твой счет. То есть, понимаешь, они тебе будут наливать, сколько скажешь, но твой адрес есть в файле, и компьютер ихний, сука, сразу подсчитает, сколько денег надо заморозить на твоем счету, чтобы точно хватило на такси. И в определенный момент тебе говорят: все, родной! Больше не наливаем. Иначе тебе на такси не хватит…
– А если ты не хочешь – на такси? – спросил Денис. – Например, охота пешком пройтись, проветриться?
– Тогда ментов вызовут. А менты тебя проветрят за шесть секунд. Такой ветер организуют, что мало не покажется.
Один из кожаных субъектов – прыщавый, бледнолицый, как бы только сегодня утром вернувшийся с исправительных работ – не выдержал и хмыкнул.
– Что тут смешного, братан? – спросил Годунов, поворачиваясь. – Это, бля, грустно очень, а ты смеешься. Нашел, тоже, тему для смеха. Там, под Куполом, знаешь, как лютуют? Там за любую мелочь на сто часов закрывают, а в хате стены мягким обиты, и ты сидишь там, один, и воешь. Слезы, сопли, жить не хочется. Это называется «вживить дозу стыда». Чувствуешь чистый стыд, понял? Моральное страдание. Дают жрать – а ты не можешь жрать, тебе стыдно жрать. Тебе даже дышать стыдно. Это очень больно, братан. Сто часов – четверо суток. Кое-как уснешь, ночью проснешься от холода, хочешь клифтом укрыться – а тебе стыдно клифтом укрываться! Наутро просыпаешься, и тут же тебя накрывает: ах, бля, что я наделал, как я мог, зачем, какой я идиот… И так до вечера. Дозняк держит трое суток, на четвертый день полегче, потом выпускают и в файл отметку ставят, и если опять когда-нибудь попадешься – доза будет уже двойная, понял? Так что не надо мне тут ха-ха исполнять, братан, потому как не смешно это все, а наоборот…
На площадке установилось гробовое молчание.
– У нас не так, – вдруг сказал бледнолицый.
– А как у вас? – сурово спросил Годунов. – Расскажи.
Бледнолицый улыбнулся, посмотрел на своих соседей – те тоже ухмылялись, щерили серые рты, но без особой злобы, скорее – с печальным превосходством.
– Как у нас? – переспросил бледнолицый. – У нас проще, братан. Гораздо проще. У нас расстреливают.
И все они, опять скрипнув локтями и воротниками, засмеялись. Сначала тихо, опустив лица, себе в грудь, дальше – громче, откровеннее, и потом – больше и смелее, и сам Годунов тоже подхватил, и Денис, и девчонки у окна, и несколько старух, слушавших весь разговор с обычным старушечьим интересом, и спустя минуту половина пассажиров смеялась. Не хохотали, не надрывали животы – сдержанно, трезво пересмеивались, переглядывались. Ха-ха! Как у нас? У нас очень просто. У нас расстреливают. Что может быть проще?
– Я в восторге, – провозгласил Годунов, выбравшись из троллейбуса и оглядываясь. – Какие прекрасные, открытые люди. Это что, твой район?
– Да.
Писатель задрал голову. «Интересно, – подумал Денис, – что он видит? Действительно ли ему нравится или это самогипноз? Мне бы не понравилось. Я бы решил, что попал в трущобы». Старый дом эконом-класса, дважды обвитый эстакадами и путепроводами, давно закрытыми для проезда по причине того, что некому ездить и не на чем. Сверхсовременное резиноасфальтовое покрытие демонтировано и переплавлено в сырье для производства сапог. Под эстакадами – сараи, амбары, курятники; многие и коз там держат, и коров даже. Первые два этажа башни сплошь закрыты вывесками контор и магазинов, все очень просто, фанерные листы, картинки в две краски; с третьего по седьмой – зеркальные стекла, кое-где даже пуленепробиваемые; дальше, до двадцатого, – сплошные гирлянды развешанного по веревкам белья. Еще выше – нежилая, запретная зона, восемьдесят уровней слепых окон, с огромными пятнами черной копоти в тех местах, куда попадали патрульные ракеты. Как водится, несколько этажей выжжены целиком, здесь это девяносто третий и девяносто четвертый; тут жгли мало, тут окраина, богатые не жили на окраинах. Говорят, до искоренения в этом доме на верхних этажах были недорогие отели.