Блондинка. Том II | Страница: 87

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Смотри-ка, а они счастливая парочка! И знаешь, почему? Потому, что у них есть один секрет. — Под «секретом» она подразумевала Ребенка.

Вообще-то Ребенок был не совсем секретом. Драматург успел поделиться этой новостью со своими престарелыми родителями, а также с несколькими старыми друзьями с Манхэтгена. При этом он изо всех сил старался скрыть гордость, звучавшую в его голосе; но еще больше силился скрыть тревогу и некоторое смущение. Он знал, что скажут на это люди, даже те, которые любили его и желали ему только самого хорошего в этом новом браке. Ребенок! В его-то возрасте! Вот что может сделать с мужчиной красивая молодая жена. Норма же пока что никому не сказала ни слова. Словно эта новость представляла сама по себе невиданную ценность, которой нельзя было делиться ни с кем. Или же просто из суеверия. («Постучи по дереву!» То была наиболее частая ее ремарка, и произносилась она с нервным смешком.)

Скоро она позвонит матери в Лос-Анджелес и все ей расскажет. Так она, во всяком случае, обещала. И наверное, Глэдис приедет навестить их, но позже. На последних сроках беременности. Или когда Ребенок уже родится.

Драматург еще ни разу не встречался со своей новой тещей. Возможно, просто боялся увидеть женщину, которая не намного старше его.

Во второй половине дня они обычно долго лежали в постели. Полностью одетые, если не считать туфель. Матрас на кровати был набит конским волосом и оттого казался просто до смешного жестким и неупругим. Он обнимал ее за плечи левой рукой, ее головка покоилась у него на груди — их любимая поза. Они часто лежали так и когда Норма чувствовала себя неважно, или одиноко, или же ей просто хотелось, чтобы ее приласкали. Иногда оба они засыпали, иногда занимались любовью; иногда крепко спали и, уже проснувшись, занимались любовью. Сейчас они лежали без сна и прислушивались к тишине дома. Эта тишина казалась им сложной, многослойной и таинственной. Начиналась она в подвале без окон, где пахло гнилыми яблоками, затем просачивалась сквозь щели в полу выше, проникала в каждую комнату дома, достигала недостроенного чердака над их головами, сплошь оклеенного какой-то странной металлически-серебристой изоляционной лентой, как рождественский подарок. И Драматургу казалось, что исходившее из самых глубин земли Время постепенно становится все легче, воздушнее, таит меньше угроз.

Ему показалось, что она крепко спит, но тут раздался ее голос, звонкий, ничуть не сонный и возбужденный:

— А знаешь что, Папочка? Я хочу, чтобы Ребенок родился здесь. В этом доме.

Он улыбнулся. Ребенок должен был родиться не раньше, чем в середине декабря. К тому времени они уже переберутся на Манхэттен, в снимаемую ими квартиру на 12-й Западной. Однако Драматург не стал возражать жене.

А она все говорила, словно рассуждая вслух:

— Я ничуточки не боюсь. Физическая боль меня не пугает. Иногда она кажется мне нереальной. Просто мы, ожидая боли, напрягаемся, и нам становится страшно. А здесь можно вызвать для меня повитуху. Я серьезно.

— Повитуху?

— Ненавижу больницы! Я не хочу умереть в больнице, Папочка.

Он обернулся и взглянул на нее как-то странно. Что она только что сказала?..

Да, но ты уже убила одного Ребенка. Она не убивала! Она вовсе этого не хотела. Нет, ты хотела убить этого Ребенка. То было твое решение, больше ничье.

Но тогда был совсем другой ребенок! Не этот… Это был я. Им всегда становлюсь я.

Одно она знала твердо: ей следует избегать подвала с грязными полами, где пахнет гнилыми яблоками. Потому, что Ребенок был уже там. Он ее ждал.

7

Как счастлива она была! Так и излучала здоровье. В «Капитанском доме» и сам Драматург немного приободрился, воспрянул духом. Лето у моря, что может быть лучше. Он был влюблен в жену, он любил ее, как никогда прежде. И еще был так благодарен.

— Она просто замечательная женщина. И беременность так ей идет. Смеется даже утром, когда ее тошнит. И говорит при этом: «Наверное, так и должно быть!»

Он смеялся. Он так обожал жену, что даже начал подражать ее высокому, веселому и нежному голоску. Но говорил и своим голосом, голосом Драматурга, и это различие между их голосами почему-то невероятно трогало и завораживало его. «Я ни о чем не жалею. Разве что об одном: что время летит так быстро».

Он говорил по телефону. Где-то в соседней комнате просторного дома или на заднем дворе, в заросшем саду она что — то напевала себе под нос. И не думала, что кто-то ее слышит.

Нет, конечно, он волновался. Ну, если не волновался, то был по крайней мере озабочен.

Эти ее эмоции, эти перепады в настроении… Его тревожила хрупкость жены. Ее страх, что кто-то будет над ней смеяться. Ее боязнь, что за ней «шпионят» — фотографируют исподтишка, без ее ведома или согласия. Ее поведение в Англии… нет, то время было сущим для него кошмаром. К такому поведению он был совершенно не готов, как бывает не готов к суровым испытаниям какой-нибудь исследователь Антарктиды, экипированный для прогулки в Центральном парке. Ведь раньше он практически не знал женщин. Нет, знал, конечно, — свою мать, свою бывшую жену, свою уже взрослую сейчас дочь.

И все они, разумеется, были способны на эмоциональные взрывы различной силы, но при этом умудрялись вести себя что называется «в рамках». Сам он был склонен называть это честной игрой или благоразумием.

Норма же разительно отличалась от всех этих трех женщин, будто принадлежала к какому-то совершенно другому виду. Порой набрасывалась на него в слепой ярости и причиняла боль выкриком типа:

Дай мне спокойно умереть! Ведь ты только этого и хочешь, верно?

И теперь Драматург начинал думать, что в какой-нибудь пьесе в подобных обвинениях обязательно крылась бы крупица правды. Даже если второй герой будет яростно отрицать это обвинение, зрители все равно поймут: да, это так.

Впрочем, законы драмы неприменимы в реальной жизни. Ведь человек в порыве гнева способен сказать все что угодно, даже самые ужасные вещи. И пусть они вовсе не являются правдой, да и сам он не считает их правдой, лишь изливает таким образом свой гнев, негодование, смятение, страх. Иными словами — лишь мимолетные чувства и эмоции, а не какую-нибудь там истину в последней инстанции. Но он все равно очень на нее обижался. И задавал себе вопрос: а что, если Норма действительно верит в то, что другие желают ей смерти? Что, если она верит, что он, ее муж, хочет, чтобы она умерла? Что, если ей просто хочется верить в это? И ему становилось дурно от одной только мысли, что его жена, которую он любил больше собственной жизни, может или хочет верить в подобные вещи.

Однако здесь на Галапагос-Коув, вдали от Англии, эти неприятные воспоминания понемногу стерлись, поблекли. Они редко говорили о карьере Нормы. О «Мэрилин». Здесь она была Нормой, и все в округе звали ее только так. Никогда прежде не видел он ее такой счастливой и здоровой; ему не хотелось расстраивать ее разговорами о деньгах, бизнесе, Голливуде или ее работе. На него произвела глубокое впечатление та решимость, с которой она отказалась даже от воспоминаний об этом периоде ее жизни. Он вовсе не был уверен, что любой мужчина в ее положении смог бы сделать то же самое. Или хотя бы попытаться. Лично сам он точно не смог бы.