Камеры в этой части тюрьмы располагались на четырех уровнях, одна над другой; потолок каждой из них составляли две большие тяжелые каменные плиты, одновременно являвшиеся полом верхней камеры; слышимости между соседними помещениями почти не было, разве что звук мог слабо проходить по сточной трубе, которая «прошивала» насквозь камеры всех уровней, однако даже при этом Абрахам Лихт, предостерегающе приложив палец к губам, прошептал:
— Терстон, не говори ни слова, не двигайся.
В изумлении Терстон переводил взгляд с седовласого лорда Шоу на Элайшу в тюрбане и обратно на лорда, словно человек, который силится стряхнуть сон и не может.
За время своего заключения несчастный Терстон исхудал и ссутулился; кожа его приобрела болезненно-желтый оттенок, а волосы — некогда такие густые — поредели, засалились и стали свинцово-серыми. И глаза! Это были глаза не молодого двадцатипятилетнего человека, а ввалившиеся, слезящиеся, полуприкрытые опущенными верхними веками глаза старика.
Когда он пытался говорить, губы его двигались беззвучно.
Неужели он и впрямь видел то, что ему казалось?
Или перед ним стояли призраки: Абрахам Лихт в обличье пожилого англичанина со слоем грима на щеках и кустистыми белыми бровями чуть измененной формы; и Элайша с подведенными сурьмой глазами, оливково-коричневатой кожей и в ослепительно белом тюрбане на голове? Он тоже, предостерегая, прижал к губам палец, чтобы Терстон не произнес ни слова.
Терстон глядел на них во все глаза. Стоял, словно пораженный молнией, хотя, наверное, при их чудесном появлении ему инстинктивно хотелось со стоном броситься в отцовские объятия или прижаться к влажной глухой стене за спиной. Пожилой английский лорд обратился к нему официальным отрывистым тоном, протянув приговоренному смертнику почти не дрогнувшую руку для рукопожатия:
— Мистер Шенлихт, благодарю, что согласились побеседовать с нами. Мы прибыли, чтобы обсудить с тобой, сынок, вопрос чрезвычайной важности — вопрос жизни и смерти. Твоей.
I
Ни Абрахам Лихт, ни Элайша не могли понять, не слишком ли поздно они пришли, чтобы спасти его? Неужели он уже пропал, разум его повредился? Потому что в течение беседы, продолжавшейся более часа в этой мерзкой, тускло освещенной камере, они тщетно пытались достучаться до Терстона, который больше не был Терстоном; как домашний пес, раненный или испуганный до полусмерти, перестает быть собакой, а становится одичавшим животным с изменившимися инстинктами, изменившимся взглядом, так и Терстон перестал быть собой — его глаза странно расширились, зрачки стали почти черными. Терстон, или это уже Шенлихт, человек, приговоренный к смерти, человек, смирившийся со смертью, лихорадочно скребет черными поломанными ногтями шею и руки, по которым ползают видимые глазу вши, дыхание его зловонно, от давно не мытого тела исходит смрад, такой же сильный, как от сточной трубы, по которой текут экскременты.
Седовласый англичанин терпеливо спрашивает: сынок, ты понимаешь?
Ты понимаешь?
Последуешь ли ты моему плану?
Я приказываю тебе, сын, последовать моему плану.
(Мохнатое существо со свирепо ощетинившимися усами поспешно прошмыгивает вдоль липкой от слизи стены.)
(Какой-то душевнобольной в камере где-то наверху начинает выть.)
…Питье, Катринино лекарство, его называют «колдовской паслен»… вот оно, в этой склянке: возьми его, сынок!.. спрячь подальше (вот в этой темной выбоине в стене) и прими утром 29 мая… точно за полчаса до казни. Хорошо? Ты слышишь? Ты возьмешь эту склянку, которую я прячу вот здесь, посмотри, и в утро казни проглотишь ее содержимое за полчаса до назначенного срока… до того, как это должно будет свершиться… когда они поведут тебя во двор и ты увидишь виселицу, всем покажется, что у тебя случился удар и ты впал в кому, а потом — в состояние, которое не отличить от смерти… у тебя невозможно будет прослушать дыхание и сердцебиение… кровяное давление станет предельно низким, тепло тела уйдет глубоко внутрь… пальцы на руках и ногах окоченеют… от твоей кожи будет веять смертельным холодом.
И наши враги поверят, что страх убил тебя.
И расстроятся из-за того, что лишились удовольствия лицезреть, как ты будешь мучительно умирать в затянувшейся петле!
Потому что тюремный врач, старый дурак, напыщенный, но любезный, с которым Элайша и я уже познакомились, объявит, что ты умер от сердечного приступа. Его невольная поддержка поможет осуществлению нашего плана.
Потому что теперь ты уже не один — «осужденный».
Потому что теперь мы, твоя семья, сплотились против них, наших смертельных врагов.
Потому что теперь в Игру вступает наша стратегия: ставка — твоя жизнь, и мы победим!
Дети, вы сомневаетесь? Вы никогда не должны сомневаться.
Неизвестный Абрахаму Лихту и Элайше тюремный капеллан, в отличие от хорошо владеющего собой Абрахама Лихта легко возбудимый, нервный, многословный пожилой человек, «приобщал к вере», как он это называл, осужденного грешника Кристофера Шенлихта в течение нескольких недель; то плачущим, то ревущим голосом он читал молитвы и стихи из Книги пророка Иеремии, яростные, смутные и искушающие: Шум дойдет до концов земли, ибо у Господа состязание с народами: Он будет судиться со всякою плотью, нечестивых Он предаст мечу, говорит ГОСПОДЬ [11] . А потом — экстатические пророчества святого Иоанна, у которого безумие и поэзия сливаются воедино еще более искусительно.
Ибо так предначертано.
Ибо это справедливо.
Умереть, как повелел Господь.
Умереть, как повелел Господь и штат Нью-Джерси.
Он нем, его разум оцепенел от ужаса, истощения, бессонных ночей и несъедобной пищи, пищи, в которой копошатся личинки; его тело истерзано приступами диареи, рвотой, конвульсиями лихорадки и озноба; он, Лихт, или бывший некогда Лихтом, отдалялся от самого себя, словно быстро улетучивающийся сон, ибо не есть ли вся эта жизнь — лишь сон? галлюцинация? видение, разворачиваемое перед нами сатаной, извечным врагом Бога? Поэтому, когда грешник убивает, это убивает не он, а сам грех. Поэтому когда душа терзается, это не есть спасение. Ибо блаженны кроткие, ибо они наследуют землю [12] . Многие же будут первые последними, и последние первыми. Истинно говорю Я вам [13] .
Кристофер Шенлихт, грешник. Молчащий в свою защиту. Потому что ему нечего было сказать. Он ни за что не назвал бы имя истинного убийцы, потому что не мог. И потому что знал, чувствовал, несмотря на помутненность сознания и простодушие по отношению к закону, что и его, и настоящего убийцу будут судить за убийство женщины, ведь между ними не увидят никакого различия: братья по крови — братья и по душе.