Но когда вагончики встречаются на середине пути, у Марка слегка щиплет в горле от грусти. Он спешно напоминает себе о тяжком и громоздком Парламенте, его острых ребрах и закруглениях, остроконечном шлеме, о выгибающихся объятиях уличных колец Пештской планировки, облаках, что тянут свои тени сквозь улицы и беззвучно волокут их по зданиям, не цепляясь ни за трубы, ни за старинные антенны… но через несколько болезненных мгновений все это у него отнимают. Секунды сжимаются, и здания на Пештской набережной встают и закрывают весь вид к востоку, Дунай блещет последней россыпью зыби и, точно мара над летним шоссе, исчезает под колесами машин, катящих по Буде мимо нижней станции подъемника — машинки, сплющенные и игрушечные за мгновения до того, теперь раздулись, оделись звуком и скоростью.
Оказавшись внизу, Марк, гордый тем, что не расклеился и готов к работе, заставляет себя уйти от подъемника. Но вокруг, у въезда на Цепной мост, столько машин, они задерживают его, и он оборачивается на вагончик, отдыхающий на вершине холма. По сути, ему не пришлось ничего решать, он просто удовлетворял настоятельную потребность. Марк зашагал обратно к кассе фуникулера.
Последний квартал в конце спуска Джон проходит, споткнувшись только раз или два, холодная рука приклеилась к горячей голове со слипшимися волосами. В обшарпанном доме пожилой привратник ведет его к деревянной двери, с приклеенной тремя кусками прозрачного скотча бумажкой, где на машинке отпечатано: АМЕРИКАНО-ВЕНГЕРСКАЯ СТРОИТЕЛЬНАЯ КОРПОРАЦИЯ. Молодой американец с щетинистой бритой головой, в свободных брюках и заношенном синем блейзере открывает дверь и видит предостерегающий знак: испачканная ярко-красным Джонова ладонь поднята в немом объяснении того, почему Джон пока не может подать руку.
— Можно мне в ванную?
Холодная вода в подвальном туалете прожигает в голове дыру и бросает вишневые завитки на карамельно-ванильные разводы старинной раковины. Джон осторожно прикладывает к ране бумажное полотенце и смотрит на знакомую фигуру, парящую за отражением его плеча.
— А вы саксофонист из клуба, да? — успевает сказать Джон, а затем снова наклоняется и блюет, встряхивая мозги в ушибленном черепе. Голос сзади неохотно соглашается и просит Джона не говорить об этом «там». Джон умывается и полощет рот. — Ты клёво одеваешься, когда играешь. А это что за костюм выпускника? — Джон снова сгибается и давится рвотой. Голос снова жалобно умоляет не упоминать его тайную музыкальную жизнь «там».
«Там» оказывается единственная комната, в ней два стола, два стула, два телефона, несколько коробок с противоречивыми визитными карточками и почти ничего больше. Потом слишком громкий голос — Харви Какеготам — затвердевшие волосы, как по линейке разделенные белым пробором, и рука, очумело трясущая Джонову, у Джона плывет в глазах и раздувается голова. Ему наливают стакан теплой солоноватой содовой. Саксофониста отсылают за кофе. Рассказ Харви (проверить фамилию по блокноту) о себе, перегруженный символизмом конца Холодной войны, что-то о советском после, невнятный намек, что посол придет к Харви наниматься — голодный волк из лесу, империя рассыпается, крысы, тонущие корабли, такой цирк сидеть в кабинете советского посла, когда-то — настоящем командном пункте аванпоста Империи, попивать бренди в комнате, откуда управляли этой страной, помилуй бог, а потом посол начинает практически умолять меня о месте или хотя бы протекции! Чудный момент. О чем будет ваша статья? Обо мне уже писали, может быть, вы читали, в «Файнэншл Таймс» и в «Джорнале», они нас поддерживают, толковая журналистика помогает делу. Это здорово, что мы здесь делаем, дивный новый мир, шанс для нас всех делать деньги вместе, я именно так и говорю венграм: я хочу, чтобы они тоже стали богатыми, потому что знаю, я смогу богатеть скорее и веселее, если мы будем богатеть все вместе. Мы все в одной лодке. Офисные здания западного типа, у меня была фора при утверждении проекта, опцион на комплекс реконструкции зданий, министр мой близкий друг, первоклассный мужик, я восхищаюсь его поэзией, он поэт, публиковался, знаете ли, эти новые художественные правительства, так смешно, они долго не продержатся ни здесь, ни в Праге, конечно, это мило после коммуняк, но в конце концов они вернутся к тому, чтобы ответственность брали бизнесмены и юристы, только так и делается, нельзя на самом деле иметь правительство, состоящее из скульпторов, это скорее новый аттракцион для туристов. Джон, я скажу вам здесь и сейчас, между нами, все, что я могу сказать, лучшее время для человека с честью и совестью, чтобы выдвинуться, такой возможности, как сейчас, больше не будет, не только для деловых людей, но и для этой страны, сбросят ли они оковы, я хочу увидеть, как деньги освободят людей, Джон, мне повезло как никому из живущих, что я сейчас здесь, мы рассчитываем на начальный капитал в 37 миллионов долларов, я хочу, чтобы они разбогатели плечом к плечу со мной. Это правильно, и это еще показатель уважения, маленьким венграм оно льстит. Мы не можем просто ворваться и начать скупать их страну по бросовым ценам только потому, что они оказались не у дел, верно? Вообще-то, Джон, мы можем. Шучу, шучу. Думаю, самые ушлые из них сделают деньги, не смогут удержаться, если они не все до единого такие глупые, как я иногда подозреваю. Дело в том, как ты решаешь прожить жизнь, понимаете, Джон. Хватай жизнь за ноги и тряси, глянь, что посыплется у нее из карманов. Мне нравится ваш стиль, Джон. Вы похожи на меня. Сколько вам лет? Если когда-нибудь решите бросить писать в газетах, обратитесь ко мне. Джон, люди вроде меня и вас кое-чего заслуживают, укуси жизнь за шею и смотри, завизжит ли она, пощекочи ей сиськи, понимаете? Хочешь жизни? Что ж, она ждет, покажи ей, что сумеешь с ней управиться, что ты знаешь, как ее возбудить. Жизнь хочет, чтобы ее покоряли. Венгры это знали, но забыли, как это делается, грустно это говорить, грустно видеть: тут люди усердно изображали тупых перед русскими и однажды так заигрались, что, проснувшись, уже не изображали, а просто стали тупыми. Джон, по совести, я был бы рад их снова научить, как это делается, но на это нет времени. Случай — сейчас. Смысл в том, чтобы двигаться вперед, вы такой же, как и я, не понимаю, почему вы не отложили перо, и не притащили свою задницу ко мне на работу. Я тут недавно встречался, я сказал: «Сенатор, когда решитесь бросить политику и вернуться в реальный мир, есть угловой кабинет в Будапеште с яркой медной табличкой на дверях, на ней ваше имя».
Первая поездка обратно на вершину холма была почти целиком радостной: вид только улучшался, панорама с каждой секундой расширялась, каждый следующий миг посрамлял предыдущий, но вот вагон, качнувшись внезапно и предательски, остановился, и половину переднего окна закрыла нависшая жестяная кровля верхней станции, затем дверь, стукнув, открылась, и все стало как смешное — с одышкой и легкой тошнотой — расслабление после американских горок. Постоять несколько минут на верхней аллее, облокотившись на перила и наслаждаясь неподвижным видом, хватило Марку, чтобы снова отправить себя домой к работе.
Только у этого следующего спуска, конечно, не могло быть той невинной радости первого. Второй спуск омрачало знание того, каким всего через минуту будет конец, так что удовольствие вышло и короче, и острее. Когда вагон, дернувшись, остановился на шумной, дымной и людной нижней станции, Марк — содрогаясь тоже — осознал, что сорок секунд покоя в первую поездку вниз превратились в тридцать секунд во второй поездке, но эти тридцать секунды были гораздо мощнее. Он опять ушел со станции, готовый ехать домой, готовый посмеяться над своим лишним круговым рейсом, но тут ему захотелось узнать, повторится ли схема в следующий раз, будут ли там двадцать секунд новообретенной глубины, и нельзя ли как-нибудь применить эту закономерность к его работе.