Прага | Страница: 43

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ты становишься, наверное, слишком чувствительным. Тебе кажется, что-то многозначительное кроется в этих мускулах и коже вокруг глаз, когда он щурится (при стопроцентном зрении), в бровях, которые сходятся вместе, и, встретившись, ползут вверх и там разлучаются в тихом, тихом веселье, которое само по себе есть героизм после бог знает скольких стараний бог знает каких сил раздавить его.

Когда ты задашь ему свой маленький вопрос — глубокий или глупый, о десерте или деспотии, — он, кажется, дивится такому милому и невероятному торжеству Жизни и Справедливости, после которого появляется мир, где молодой человек вроде тебя (хотя ты можешь быть почти таким же старым, как сам Имре) процветает и самовыражается, свободный от диктаторов, и у него есть время и возможность распутывать вопросы вроде вот этого. Имре Хорват высоко ценит эту новую жизнь, очаровательно явленную в тебе и твоем любопытстве.

Проходит всего секунда-другая, и он начинает: «Ооо, друг мой…» И это «ооо» — такой же богатый звук, как от долгого протяга смычка по открытой виолончельной струне, полный переживаний, истории и все того же тихого веселья: «Ооо, друг мой, вам надо понять, как это было — жить здесь, — говорит он с акцентом, изобличающим давнюю привычку к плохому английскому. — Я никогда, или, пожалуй, сначала надо сказать… нет. К чему зарываться в дебри. В этом ничего нет, кроме старческого… Лучше вот: не так уж давно, но раньше, чем вы приехали посетить нашу прекрасную страну и поселились здесь в нашем скромном Будапеште, тут было все по-другому. Да, на поверхности все было, как сейчас, но на самом деле сильно отличалось от того места, которое радует вас сегодня. Я люблю новые ночные клубы с танцами, их принесли в нашу жизнь молодые люди. За это мы вам очень обязаны… Ооо, понимаете, тогда здесь не было места в этом народе такому, кто не сгибался, кто не глотал ложь, кто отказывался быть как попугай в комнате идиотов. Не было места вообще для такого, такого, сказать ли — дурака, как этот, или только место ему было в казематах. И все же быть вот настолько таким, этим дураком, которому нет места; такой же невозможный тип, как мифическое существо какое-нибудь, с телом льва и человеческой головой, только реальный. Реальный, но невозможный. Представляете, каково это — быть таким, этим таким в таком месте? Надеюсь, вам никогда не придется. Вам очень повезло, вам были даны отличные вещи. И вы будете делать отличные вещи, я это вижу у вас внутри, да, да, безусловно. Но тогда, раньше, бедным идиотам в правительстве, в кабинетах тайной полиции и других игровых комнатах для недоразвитых жестоких детишек, что этим несчастным дуракам было сделать, когда такой дикий зверь гуляет на свободе? Они останавливаются. Таращатся. Вспоминают указания. Читают секретные инструкции и устраивают секретные совещания. Они стараются быть жестокими, потому что у них не хватает воображения хоть что-то делать по-другому. „Мы не можем признать, что такое существует, — говорят они. — И нам некуда его деть, и вот он там стоит, материальный, как дерево. Сказать людям, чтобы не смотрели? Или сказать, что он не то, чем кажется? Или ничего не говорить? Может, он сам уйдет. А можно такого зверя убить, или он оживет?“ Такие вот сложности вытягивает за собой ваш замечательный вопрос, мой друг. Оооо, трудно сообразить, что и сколько вам надо рассказать…»

Твой вопрос забыт, ты первый его и забыл. Или ты задал его, чтобы просто поддержать беседу, не предполагая, что такой человек станет обсуждать с тобой серьезные вещи, и теперь приятно удивлен, почти напуган этим доверием, или ты тужился спросить то, о чем, как ты теперь понимаешь, ты не знаешь почти ничего. И вот сейчас тебе откроют существо дела — бесценный дар, сейчас, на этом коктейле, тебя, который иначе так и плыл бы по жизни, замечая лишь то, что на поверхности, превыше всех надежд удостоят быстрым показом того, какой бывает настоящая жизнь. Этот живой символ, выстоявший под напором Истории, сошел с постамента и со своего гранитного коня, чтобы встать рядом с тобой, мрачно кивнуть и позволить тебе положить свою дрожащую лилипутскую руку на его бьющееся сердце.

И при этом он не лишен Скромности.

— Надеюсь, я вас не утомляю этим глупым разговором.

В каждом жесте и слове — невысказанная убежденность: все, что он сделал или сказал, — точно и обязательно то, что сделал и сказал бы ты. И со смиренным кивком, и краснея от удовольствия такому маловероятному и откровенно немыслимому комплименту, ты благодаришь Скромность, выбравшую момент в таком, должно быть, насыщенном распорядке, чтобы передать послание столь недостойному слушателю.

Имре Хорват появляется в этой истории сегодня, 15 июля 1990 года — при всем монументальном величии — в виде папки, скромно поджидающей своей очереди последней в стопке на столе, покрытом золотистым свечением отраженного рекой заката.

II

Июльское солнце, висящее над городом дольше, чем его апрельские или февральские кузены, приходит в западное, выходящее на Дунай, окно кабинета Чарлза Габора только к вечеру. К этому времени он уже обработал штук двадцать пять из сегодняшних входящих запросов. Некоторые потребовали совсем мало времени: угрожающе несбалансированные балансовые отчеты; нахальные уверения в 1 500 процентах рентабельности инвестиций в течение «может, максимум, шести недель мы намеренно рассчитываем с запасом»; недостаточно возбуждающие упоминания неназванных изобретений; пылкие предложения 49 процентов капитала в рахитичных социалистических заводах стройматериалов в обмен на «разумное финансирование переквалификации работников, покупку новых станков и оборудования, маркетинговую оценку и налаживание сбытовой сети. Управленческие решения, разумеется, остаются в компетенции специалистов, уже имеющих опыт руководства этим заводом». Другие папки раскрывали перед Чарлзом любовно снятые нерезкие виды плохо снабженных магазинов, старых контейнеров, потрепанных непогодой виноградников и верениц принужденно улыбающихся старушек в платках, на руках шьющих венгерские национальные костюмы.

Некоторые папки заслуживали чуть большего внимания: документы, присланные из Государственного приватизационного агентства (уникальная новая бюрократия, занимающаяся продажей обратно частным хозяевам той самой собственности, которую у них отняли сорок лет назад); не совсем невозможные прогнозы сбыта не окончательно негодной продукции; менеджмент, слегка знакомый с западными стандартами бухгалтерии; шесть разных пар друзей детства, которые хотели бы открыть магазин спортивных товаров. Чарлз точно знает, что толку не выйдет нигде. Вся его работа — шутка. Что бы ни предлагали венгры, оно не получит одобрения в Нью-Йорке, где, конечно, слишком заняты перекачиванием наличных в Прагу, чтобы уделять внимание каким-то мадьярам. Оказывается, он приперся в это болото лишь рекламного эффекта ради.

В его штабеле остается только две папки, и солнце уже светит в спину, Чарлз откидывается в кресле, выбрасывает руки над головой и потягивается, так что суставы хрустят, а кончики пальцев достают до оконного стекла. Зевая, он тянет из стопки нижнюю папку — умственная забава для облегчения ярма. Позже он будет рассказывать о своем предвидении, вспышках интуиции, тонкой деловой смекалке.