— Я стараюсь не забывать об угрозах подобного рода.
— Милый, постарайся не подражать героям пьес-однодневок. Я тебя очень люблю, правда, люблю, но высокопарный тон так быстро приедается…
— В таком случае придется мне покончить с собой. Все прогнило, ничего веселого в жизни не осталось, и другого выхода нет. Так лучше?
— Немножко. Так вот, я думала о том письме…
— И?
— За мной следят. Наблюдают. Я ночью видела человека, наблюдающего за домом. И уверена, что он уже попадался мне на глаза у театра, после спектакля… Уверена. Так что, пожалуйста, не говори, что мне мерещится.
— Давно ты заметила?
— Примерно три недели.
— Примерно тогда, когда я стал подавать признаки жизни?
Она кивнула:
— Потому-то я и вспомнила про письмо. Пока ты был в коме… ну, в том состоянии ты вряд ли смог бы ко мне вернуться. А когда ты очнулся… ну, ход моих мыслей можешь проследить сам. Это стало просто вопросом времени.
— Но кто мог знать, в каком я состоянии? Что я прихожу в себя?
— Каким-то образом люди всегда узнают.
Сцилла беспомощно пожала плечами.
— Кое-кто, конечно, знал. Знал Монк…
— Какое ему дело, что мы с тобой…
— Вообще-то его это касается больше, чем кажется с первого взгляда.
— Ох, ничего не понимаю!
— Слушай, Сцилла, давай подумаем. Они считают, я в ответе за смерть всех участников операции. И в первую очередь Макса.
— Ты с ума сошел! Или кто-то другой… Этот ужасный Вардан, он, верно, рехнулся! Не могут они серьезно так думать, Роджер!
— Ну, меня они успели основательно напугать. Джек Пристли меня предупреждал. Почти прямо сказал: им нужен козел отпущения. И я же тебе рассказывал, Монк признался, что тут замешана политика.
— Но почему именно ты?
— Я единственный, кто остался в живых. Они убеждены, что немцам кто-то шепнул словечко. Значит, должен существовать шпион. На них оказывают давление, вынуждают найти шпиона. Я как раз подхожу.
— Просто потому, что тебе посчастливилось выжить?
— Не только поэтому, любимая.
— Что ты хочешь сказать?
— Монк знает, что у меня была причина желать смерти Макса.
— Ох, только не это…
— Ты.
— Ох, нет, Роджер! Значит, он это серьезно, да? Чудовищно…
— Да, чудовищно.
— Ты уверен?
— Он намерен побеседовать со мной о Каире. Хочет вернуться к началу.
Она протянула к нему руки.
Жидкий, водянистый солнечный свет, бледный, как брюхо камбалы, просачивался в высокое окно. Эта комната, как видно, служила прежде парадной гостиной. В госпитале ее называли «допросной комнатой». Годвин познакомился с допросной, едва встал на ноги и смог ходить по коридору. Все проделывалось весьма культурно. Даже чай подавали на серебряном сервизе. Немецких шпионов — далеко не всегда немцев, но наверняка шпионов, если верить ходившим по госпиталю сплетням, — приглашали сюда и предлагали чай, сигару или бренди в надежде, что они расслабятся, размякнут и расколются. Никто точно не знал, срабатывает ли этот метод, но, по крайней мере, никто не слыхал, чтобы из гостиной доносились крики боли.
— Вы не против, если к нам присоединится молодой Престонбери, Роджер? Наш летописец Престонбери, хранитель свитков, он просто черкнет пару заметок для памяти. Протокол должен вестись, вопреки всем ужасам…
— Мне нет никакого дела до молодого Престонбери. Пусть остается или уходит — мне все равно.
— Хорошо, хорошо. Отлично. Ну, вы удобно устроились? В головушке больше ничего не стучит? Нам больше не нужны эти маленькие происшествия, сын мой. Так можно начинать?
Годвин смотрел на него во все глаза. Перед ним был тот же прежний Монк, но Годвину казалось, что он впервые видит этого человека. Да, игра света, как говорится. Он все вспоминал Пристли. Всякий раз, когда ему становилось трудно поверить, что все это происходит с ним наяву, он вспоминал весельчака Джека Пристли.
— Давно можно начинать, Монк.
— Так, если меня не подводит память, — произнес Монк Вардан, — вы побывали в Каире дважды. Первый раз — в конце весны или в начале лета 1940-го. Война еще толком не начиналась, да? Но вы понимали, чего надо ждать. Предчувствия носились в воздухе. В аэропорту вас встретил Саймондс. Я ничего не перепутал? Дерек Саймондс, внештатный корреспондент агентства Рейтер, у него еще такие внимательные блестящие голубые глазки… как у хорошей ищейки…
Каир не похож ни на какое другое место на земле, и в преддверии назревающей войны в пустыне он оставался безмятежен и безучастен. Цензура считала, что горожанам ни к чему знать, как плохи дела у англичан в первой стадии войны с Гитлером, и Дерек Саймондс жаждал настоящих новостей с родины, потому что Каиру приходилось питаться одними слухами. Годвин с радостью удовлетворил его жажду за обеденным столом в отеле «Шепердс», в котором он остановился.
Прощаясь, Саймондс предложил:
— Как насчет выпивки в баре часов в шесть вечера?
— В баре «Шепердса»… — мечтательно повторил Годвин. — Да, конечно, я приду.
— Меня там не будет. Устраиваю свидание одному малому, который хотел с вами повидаться.
— Это еще кто?
— Он просил меня сохранить его тайну, сэр, даже если вы станете выдергивать мне ногти раскаленными клещами.
— Ну, до этого не дойдет, Саймондс.
В то время ходила поговорка, что хотя отель «Шепердс» не так знаменит, как пирамиды, зато в нем можно получить чертовски хорошую выпивку. Отель был построен в 1841 году и приобрел славу в 1870-х, когда служил базовым лагерем для экспедиций Томаса Кука. У каждого клиента был свой излюбленный кусочек «Шепердса». У кого бар на террасе, с плетеной мебелью и звуками пианино, стоящего под колеблемой ветром пальмой над улицей Ибрагим-паши. У кого Мавританский зал, прохладный и тожественный — под куполом из цветного стекла, под которым совершенно терялись восьмиугольные столы и стулья с салфетками на спинках и тугими подушками на сиденьях. Еще был бальный зал со знаменитыми колоннами — копиями колоннады в Карнаке, с пилястрами в виде цветов лотоса, которые подсказали кому-то охарактеризовать архитектуру отеля как «эдвардианский стиль восемнадцатой династии». Еще не следует забывать широкий изгиб лестницы, ведущей в Мавританский зал, и пару высоких эбеновых кариатид со впечатляющими бюстами, которых невоспитанные гости отеля не раз разукрашивали самым скандальным образом.
И наконец, длинный бар, в который и направился Годвин в шесть часов вечера.