Аукцион | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Степанов однажды — когда еще был жив Режиссер — пришел к нему в студию, на Лихов переулок, и попросил подобрать московскую хронику начиная с сорок пятого года: улицы, рестораны, дома, театры, магазины, квартиры. Девочки из монтажного цеха работали два дня, приготовили пять коробок; Степанов и Режиссер заперлись в маленьком душном зале, просмотрели материал и долго потом сидели молча, смоля сигареты; хроника того стоила.

— Ты что пишешь? — спросил тогда Режиссер.

— Сорок четвертый год.

— А зачем эта хроника?

— Потому что прошлое всегда опрокидывается в будущее. Если застой — тогда писать нельзя, рука к машинке не потянется. Без ощущения исторического оптимизма нет искусства. Я-то помню нашу Можайку в снегу и грязи, и было это в сорок пятом, и в сорок восьмом так было, когда забрали отца; а как ужасно были одеты люди: черный цвет, сплошная униформа, разве что бурки попадутся, начальственные бурки, белые с желтым кожаным рантом... Мы-то помним с тобою, сколько людей ютилось в коммунапках, но ведь проверить себя необходимо. Вот и проверил. Тридцать лет — не срок для истории, а все же за тридцать лет сделано столько, сколько не было сделано за минувший век и первую половину этого...

— Помнишь, сколько стоили фильдеперсовые чулки?

— Помню.

— А в каком году у нас стали впервые продавать французские духи?

— Лет семь назад.

— А когда ты купил первый телевизор?

— Телевизор-то... бог с ним, а ведь тридцать лет назад мало кто знал, что такое холодильник. А вот, поди, представь сегодня, как можно жить без холодильника? Можешь?

— А ты?

— Не могу. Хоть убей, не могу. А ведь америкашки почти в каждом доме имели холодильник еще в тридцатых годах... И телевизоры тоже. Так-то вот... Обидно только, что глупим на каждом шагу, так бы могли рвануть, так бы вышли на прямую, так бы нос утерли тем, кто говорит, что с и с т е м а не работает... Вернее не скажешь: вперед, к коммунизму, — значит назад к Ленину... Знаешь, я очень горжусь тем, что мы сделали за последнюю четверть века. Мне не так горько, когда я схватываюсь на Западе, потому как помню, что у нас было в пятьдесят втором... Между прочим, самые красивые девушки на земном шаре — наши. Не согласен?

Режиссер улыбнулся:

— Знаешь, я снял однокомнатную квартиру в Измайлове... Мы там встречаемся с Леной раз в неделю. Она тебе нравится?

— Да, — солгал Степанов.

— Дружочек мой, — тихо сказал Режиссер. — Чудо нежное... Я не знаю, как бы жил без нее. В свой дом вхожу, как в крематорий... Тебе ничего не говорили про... Словом, ты что-нибудь слышал про роман моей жены?

— Нет, — снова солгал Степанов. — Не верь.

Режиссер посмотрел на Степанова внимательно, полез за сигаретой.

— Но ведь если врут, значит, я — мерзавец? Лена появилась после того, как я узнал про этот роман жены... Нет, ты, правда, думаешь, что врут?

— Правда, — солгал Степанов; он не мог поступить иначе, о таком друзьям надо лгать, ибо это ложь во спасение.

Зита пришла со свертком и сразу же стала мыть посуду. Это у нее какая-то страсть, подумал Степанов, — вытирать пыль и мыть посуду; а вообще женщины чистоплотнее мужчин, отмывают Евин грех, в генах заложено, не иначе.

— А масло у тебя есть? — спросила Зита, легко поцеловав его в щеку мягкими холодными губами. (Занятно, подумал Степанов, как это все у них странно: стоит только войти в твой дом и начать мыть посуду, как «вы» исчезает, только «ты», отчего? Он вспомнил фильм «Их было пятеро», боевик пятидесятых годов; там была замечательная актриса, она играла роль проститутки; драматург написал ей прекрасные слова, когда она поднималась с любимым на фуникулере и он предложил ей перейти на «ты»: «Через мою постель прошло так много солдат и они так легко называли меня на „ты“, что высшим „лагом любви я ощущаю право говорить „вы“ тому, кого люблю, и от него слышать это же“.)

— У тебя есть масло? — повторила Зита.

— Кажется.

— Если нет — мы погибли. Свекольные котлеты развалятся, положи я их на сковородку без масла.

— У меня тефлоновая, можно без масла.

— Что-то я не верю в эти новшества.

— Дикая ты?

— Очень.

— Картофельный бунт затеешь?

— Отбунтовались, слава богу.

— Давай сначала сложим мои вещи.

— Две минуты дел.

— Больше. Надо упаковать черный хлеб, две банки икры вместе с кроссовками и спортивным костюмом, бутылку водки с галстуком и шерстяными носками, трусы с книгами и джемпером.

— А джемпер-то зачем? Весна.

— В Лондоне весны холодные.

— Ты в Лондон? Как интересно! А плащ взял?

— Нет.

— Так ведь там постоянные дожди.

— Не больше, чем у нас. Слушан, Зитуля, а почему ты ко мне, старику, ездишь? Зита рассмеялась:

— «Старик»! Ты знаешь, что такое старик?! Это который тюфяк. Или лентяи. А ты умеешь цветы дарить. Женщине ничего не надо, только б цветы дарили.

Зита поставила посуду в сушилку, оглядела маленькую степановскую кухоньку, села на табурет возле окна, подперла щеку кулачком и вздохнула:

— Жизнь какая-то дурацкая, да, Юрьевич?

— Есть несколько. Что это тебя в минор потянуло?

— Так... Ты женился, когда я в первый класс пошла, а твоя Лыс и мой Колька родились в один год. Ты один, и я одна, а вместе быть нельзя, Колька мне не простит, тебе — Лыс с Бэмби. Ты мотаешься, от себя убегаешь, а меня атлеты с развернутыми плечами обхаживают. Говорят, судьба каждого предопределена заранее. Верно, да?

— Черт его знает. Наверное, все-таки верно.

— Ты счастливый человек, у тебя есть любимое дело.

— Это верно.

— Пойдем чемодан укладывать.

— Айда.

Золотой человек, подумал Степанов; самое страшное, когда в женщине проглядывает хищница; а в общем-то не мы ли их такими сделали? Унизили до равноправия, им теперь, бедным, после работы, и в очереди стоять, и обед готовить, и белье в прачечную нести, а кавалер телевизор смотрит, возлежа на диване. В тапочках. Хоть бы босой, в этом есть что-то хоть мужское, так ведь нет, все норовят в шлепанцы влезть, домашний покой, сплошная благость. Нет бы по совместительству куда устроиться, чтоб денег в дом принести, подарок жене сделать... Хотя поди устройся, мильон справок потребуют, затаскают по отделам, замучают, не до заработка... Сами отучаем молодежь от р а б о т ы, а может, боимся, что слишком много заколотят, — всех хотим под одну гребенку, — преступно, не думаем, к чему это приведет.

Зита собрала чемодан быстро и споро, так только Бэмби умеет укладывать, подумал Степанов; у Бэмби началась своя жизнь, и слава богу, я не вправе ее ни в чем упрекнуть, я обязан радоваться этому, иначе все будет противоестественным; годы — это потери, и ничего с этим не поделаешь; Роланд испытывал счастье, только если против него на поле брани выходила сотня; когда ему противостояло пять рыцарей, он испытывал раздражение; с каждым прожитым днем врагов у тебя все больше: болезни, ощущение одиночества, страх перед усталостью, которая не позволяет писать столько, сколько мог раньше, бессилие перед мыслью о том, что не успеешь сказать все то, что обязан; литератор подобен аккумулятору, жизнь постоянная подзарядка, только-только поднялся до понимания чего-то общего, только-только ощутил с л о в о, как вдруг ударяет хвороба, и все уходит вместе с тобою в небытие... Ах, как прав был Уайльд, когда говорил, что слово более могуче, чем музыка и краски, оттого что в нем и страсть, и одухотворенность, и музыкальность, и цвет, и — главное — мысль... Хотя тайна накопления слова вечна, и счастье, если ты окажешься хоть частицей в этом процессе... Средние века подобны потаенному кладу человеческого духа, — аскетизм, отторжение самого себя от красоты и плоти, от дерзкой мудрости сберегло человечеству такой высверк мыслей и чувств, что люди заряжались им пять веков, — после того, как пришло Возрождение... Целое тысячелетие Европа таилась, прячась от самой себя... В этом ее молчании к о п и л о с ь то, что дало Галилея и Леонардо, Рембрандта и Эль Греко, а потом Матисса, Сурикова и Репина, а после Врубеля...