Московский полет | Страница: 30

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Так щенок, привезенный из городской квартиры в весенний лес, мечется по лесной опушке, шалея от сотни оглушающих запахов и соблазнов охоты, гона, страсти. И так моя пятилетняя дочь Хана лихорадочно мечется по Toys Are Us, хватая с полок игрушки…

А Аня, успокаивая меня и одновременно возбуждая до защемления сердца, мягко сползла по мне вниз, целуя мою шею, грудь, живот. И когда ее теплые, мягкие, материнские губы коснулись моего изнемогающего от напряжения памятника космонавтам – О Господи! О-о-о-о…


Я проснулся. Я проснулся от того, что кончил в этом прекрасном сне. Еще с минуту я полежал во дреме, не желая расставаться с ее губами и возвращаться из той блаженной постели в реальный день. Но странная солнечная тишина вокруг заставила меня вспомнить, что я – в Москве! В Москве!!! На 22-м этаже гостиницы «Космос»!

От этой мысли я рывком сел на кровати и взглянул на часы. Было 11.35 утра, кровать Макгроу, моего соседа по комнате, была пуста. Да и немудрено – ведь на 10 утра был назначен брифинг нашей делегации у американского посла Мэтлока, а на 12.00 – встреча с генералом КГБ в конференц-холле Агентства Печати Новости. Брифинг у посла я проспал, а до встречи с генералом оставалось всего 25 минут. Я выпрыгнул из кровати в ванную, швырнул свои липко-грешные трусы в мусорную урну и стал под душ. Но даже горячий душ далеко не сразу смыл с меня мой первый московский сон. А точнее – даже стоя под душем и смывая с себя следы этого грешного сна, я продолжал вспоминать тот день и вечер в октябре 1965 года…


…Да, от прикосновения к Ане – даже к ее ресницам! – я вспыхивал желанием, как сухая солома вспыхивает от первой же искры. И после первого акта любви я прямо из постели позвонил в «Аэрофлот» и аннулировал свой вылет в Мурманск, А положив трубку, я уже был готов ко второму акту. После второго акта я позвонил своему кинооператору и сказал, чтобы он и художник фильма летели в Мурманск без меня. И, положив трубку, я был уже готов к третьему акту. А после третьего акта она позвонила знаменитому художнику Илье Глазунову, который, оказывается, писал ее портрет, и пригласила его на нашу свадьбу. А когда она положила трубку, я уже был готов к четвертому акту. А после четвертого акта она позвонила знаменитому кинорежиссеру Марлену Хуциеву и тоже пригласила его на нашу свадьбу. А когда она положила трубку, я уже был готов к следующему акту. А после него…

Короче, это продолжалось до вечера-non-stop. А вечером мы пошли кутить по московским ресторанам, отмечая нашу помолвку. Теперь у меня были деньги, ведь я получил гонорар за сценарий «Юнга торпедного катера» – аж четыре тысячи рублей! Но куда бы мы ни пришли, я видел шок в глазах окружающих – никто не понимал, как эта русская царевна может быть с таким еврейским пигмеем. В Баре Дома журналистов два молодых поляка открыто пялились на нас и даже делали Анне недвусмысленные знаки. Я уже собрался дать им по роже, но Аня сказала:

– Вадя, подожди!

И повернулась к полякам:

– Шляхта хочет купить себе красивую русскую девочку? Правда, паны?

Они оба с готовностью улыбнулись сальными улыбками.

– А паны мають гроши? – спросила она.

– О, конечно,– и оба поляка быстро достали из карманов бумажники, набитые советскими и польскими деньгами.

– Ну-ка, ну-ка! Дайте я посчитаю, хватит ли у вас денег на такую девочку! – потребовала она деньги. Поляки, чувствуя на себе взгляды окружающих журналистов, неохотно вручили ей деньги.

Аня сложила вместе две пачки их денег и небрежно пролистнула их, как колоду карт.

– И это все? Да вы же нищие! Русские девочки стоят дороже! – и она швырнула все деньги на пол, прямо к их ногам.

И пока поляки, красные от унижения и бешенства, собирали с пола свои десятки и двадцатипятирублевки, она сказала:

– Вадя, напои их, пожалуйста! Я хочу, чтоб они были пьяные!

Я напоил поляков армянским коньяком, а потом – уже в баре Дома кино – я поил коньяком каких-то французов, а затем – в Доме художника – каких-то грузин и немцев… И только после всего этого мы с ней приехали в гостиницу «Армения» – далеко за полночь. Я сунул швейцару десятку, и он без звука открыл нам парадную дверь. Мы поднялись на второй этаж, там сидела ночная дежурная лет тридцати и с халой на голове, в ее обязанности входило следить, чтобы ни одна дама не оставалась в гостиничных номерах после одиннадцати вечера. Но не успела она и рта открыть, как я положил перед ней двадцать пять рублей, и она тут же вручила мне ключ от номера и еще спросила, не нужно ли нам чаю или кофе. Но нам нужна была только постель. Мы вошли в номер и бросились раздевать друг друга – я срывал с Ани платье и лифчик, a oна, хохоча, стаскивала с меня брюки и трусы, которые никак не снимались, потому что мешал мой вздыбленный памятник космонавтам. Но, наконец, она справилась с моими трусами и опустилась передо мной на колени. И, держа этот памятник двумя руками, вдруг сказала с болью, как выдохнула:

– И все-то у вас получается! И кино, и бабы!

– У кого – у «вас»? – спросил я в недоумении.

– Ну у вас, евреев!… – И она приблизила к моей «мечте импотента» свои алые, теплые, мягкие губы. Я отстранился.

– Подожди! Ты что – антисемитка?

Не отвечая, она обняла мои колени и потянула к себе. Но я резко схватил ее под мышки, поднял с пола и заглянул в ее пьяные зеленые глаза.

– Ты антисемитка? Отвечай.

– Какая тебе разница? – ответила она устало. – Я твоя жена.

– Нет, – сказал я, чувствуя, как стремительно тает моя «мечта импотента». – Мою мать звали Ханой, и мою дочь будут звать только Ханой и никак иначе! Ты родишь мне Хану?

Она усмехнулась, и это была плохая улыбка. Это была ужасная улыбка, которая решила все в нашей жизни.

– Ты еще Хайма у меня попроси, Вадя. Или Абрама… – сказала она.

Я молчал. Я смотрел на нее в ужасе и молчал.

– Не будь идиотом, Вадя, – сказала она. – Мои предки – кубанские казаки. Если я рожу Хану или Абрама, они перевернутся в гробах.

Я повернулся к ночному окну и прижался горячим лбом к холодному стеклу. Освещенный единственным уличным фонарем, Столешников переулок был совершенно пуст. И точно такая же пустота вдруг охватила меня. Мою мать звали Ханой, моего отца – Хаймом, а женщина всей моей жизни оказалась антисемиткой. И ее предки наверняка резали на Кубани моих предков…

– Одевайся, – сказал я, не поворачиваясь. – Я отвезу тебя домой.

– Дурында, иди сюда! – она легла на кровать совершенно голая и уверенная, что стоит мне прикоснуться к ней, как моя копия памятника космонавтам взметнется выше оригинала.

– Я не хочу тебя. Я жид.

– Еще как хочешь! – отозвалась она с усмешкой. – Ты известку жрал – так хотел меня! Иди же сюда, дурында, иди! – и она похлопала ладонью по постели рядом с собой – так домашнему псу милостиво предлагают место рядом с хозяйкой.