— Все это так, Каша… И тем не менее, тем не менее…
— Темнишь, Ванька!
— Темню, — кивнул Цернциц, глядя на Пыёлдина жалостливыми глазами, какими смотрят родственники на обреченного больного.
— Говори.
— Опасно это, Каша.
— Что опасно?
— Само желание стать президентом… А уж приступить к исполнению… Полный отпад.
— Кончай, Ванька, со своим бандитским жаргоном! — раздраженно сказал Пыёлдин. — Я не знаю, что такое полный отпад! И не желаю знать! Я порвал с преступным прошлым и хочу, чтобы со мной разговаривали нормальным русским языком!
— Ты решил посвятить себя своему народу? — со слабой улыбкой спросил Цернциц.
— Да!
— Это хорошо. Но сказать мне тебе нечего. Кроме того, что я сказал.
— Меня хлопнут?
— Как знать, — Цернциц вяло пожал плечами.
— Повторяю вопрос — меня хлопнут?!
— Конечно, Каша.
— За что?
— За то, что ты есть. Ты не должен быть. Пока ты шатался по тюрьмам, воровал, бродяжничал… ты мог жить как угодно долго. Но как только решил стать человеком, сразу оказался в опасной зоне. Человеком быть опасно, Каша. Бродяг не убивают, они гибнут сами — мерзнут под заборами, спиваются, тонут, горят, их давят бульдозерами, травят газами, даже не желая того… А вот людей, людей приходится отстреливать. Ты этого не знал?
— Значит, все-таки хлопнут, — раздумчиво повторил Пыёлдин, опуская руку на мерцающее в сумерках колено Анжелики. — Значит, все-таки хлопнут…
— Во всяком случае, попытаются.
— Это тебе кажется или подсказала твоя замечательная шкура?
— Шкура.
— Кстати, а что будет с ней, со шкурой?
— Уцелеет.
— А Анжелика?
— Тоже уцелеет.
— Тогда ладно… Лишь бы Анжелика уцелела. А в остальном… Пусть все горит синим пламенем.
— Откуда ты знаешь о пламени? — настораживаясь, спросил Цернциц.
— Из детства… Поговорочка у нас такая была… Забыл?
— Вспомнил. Но огонь действительно будет, очень много огня, очень много, Каша.
— Что-то объявляют, — Пыёлдин показал на экран. — Дай звук.
Действительно, вместо слюнявых, гунявых и сексуально озабоченных комментаторов на экране возникла крысиная морда Камикадзе. Он что-то зачитывал с листка бумаги.
— Семьдесят восемь процентов, — произнес крысоид, и по тому радостному гулу, которым вдруг наполнились все этажи Дома, Пыёлдин, Анжелика и их верный друг Цернциц догадались — Пыёлдин одержал бесспорную победу. — Однако цифры эти предварительные, подсчет голосов продолжается. Не исключено, что окончательные результаты будут совершенно иными и победителем может оказаться другой претендент.
— Ты слышал? — вскочил Пыёлдин. — Как могут измениться семьдесят восемь процентов? Они же не могут превратиться в восемь?!
— Почему?! — пожал плечами Цернциц. — При банковских операциях мне приходилось проворачивать кое-что и покруче… Все возможно, Каша. От власти никто добровольно не отказывается.
— Что же делать?
— У нас сколько людей в накопителе?
— Сотни полторы, наверно, — ответил Пыёлдин, не сразу сообразив, что имеет в виду Цернциц.
— Выпускай их на волю, Каша… Пусть летят.
— Как… Все сто пятьдесят человек?
— Да, все сто пятьдесят. У них не будет более достойного случая покинуть этот мир. Может, для того они и родились когда-то, чтобы вот так вмешаться в ход исторического развития человечества. А они могут повернуть колесо истории. Могут, Каша. Дай им такую возможность. Не жлобись, Каша, — улыбнулся Цернциц.
Пыёлдин долго молчал, глядя в темнеющее небо, наконец извиняюще улыбнулся, словно просил простить за слабость.
— Не могу, — сказал он. — Раньше мог, а сейчас не могу. И потом… Как президент, я не имею права так легко распоряжаться жизнями своих граждан.
— Даже так! — удивился Цернциц. — Крутоватые перемены происходят с тобой, Каша!
— Привыкай.
— Хорошо… Если не можешь дать такую команду, то ее дам я… Если, конечно, не возражаешь.
— Возражаю, — сказал Пыёлдин, и Цернциц невольно вздрогнул — в голосе его давнего друга прозвучала такая холодная властность, о которой он даже не подозревал.
— Видишь ли, Каша, — произнес Цернциц и впервые почувствовал, что он не имеет права называть Пыёлдина так, как называл раньше. — Видишь ли, Аркадий, — поправился он, — дело в том, что распоряжения и не требуется. Они просто ждут разрешения. Они больны и несчастны. И лишить их возможности умереть за общее дело — значит обидеть их. Что бы ни произошло с нами, с тобой, со страной… Они здесь не будут вечно, они снова разбредутся по дорогам, по вокзалам и подворотням… И будут догнивать под платформами, у кабаков, на свалках…
— Ты хочешь сказать, что я не смогу дать им достойную жизнь, не смогу изменить их жизнь к лучшему?
— Не сможешь, — твердо сказал Цернциц, — и никто не сможет. Они и не стремятся к достойной жизни. Она им не под силу. Да, Аркадий, да. Для достойной жизни нужны духовные силы, физические силы, требуются стремление, тщеславие, любовь, ненависть! Ничего этого у них нет. Все эти свои качества они израсходовали… Могу сказать тебе больше…
Шум за спиной заставил Цернцица обернуться — в раскрытую дверь вошли несколько человек. Пыёлдин догадался, что эти люди из накопителя — бледные, сгорбленные, больные. Но все трезвы, умыты, взгляды тверды. Старик, заросший белой щетиной, шагнул вперед, но пошатнулся от слабости, и лицо его покрылось испариной. Его подхватили, он удержался на ногах, поднял голову.
— Каша, — сказал он. — Послушай… Только что передали по ящику, — старик слабым движением руки указал на экран телевизора. — Только что передали…
— Знаю.
— Они ничего не поняли, Каша, — продолжал старик. — И не поймут, пока всему миру, всем этим сытым и трусливым не покажут новую гору мяса и костей. Пока не потечет из-под этой кучи свежая кровь. Ты меня понял?
— Да, — кивнул Пыёлдин, побледневший от картины, которую нарисовал старик.
— Пусть они получат свою кучу мяса, Каша.
— Он сомневается, — сказал Цернциц. — Он не уверен, что так и нужно поступить.
— Не сомневайся, Каша, — продолжал старик. — Если ты не сбросишь меня сегодня, завтра тебе придется сбрасывать мой холодный труп. Из него не потечет дымящаяся кровь. Из него потечет моча и говно. Мне бы этого не хотелось. Пусть уж лучше будет кровь, Каша.
Пыёлдин молчал.
— Ночь светла, — продолжал старик. — В небе луна… И звезды… Звезды размером с мой кулак. — Старик поднял руку и посмотрел на свой кулачок. — Наш последний путь по коридору залит лунным светом… Мы уйдем в ночь, Каша. Мы уйдем в ночь. Пусть каждый, глядя на нашу кучу мяса, представит и себя там, в общей куче. Это отрезвляет.