Перед началом обеда необходимо рассказать еще об одной особенности шихинского сада. Некоторые гости, столкнувшись с нею впервые, вздрагивали, погружались в долгое и рассеянное молчание, но, осознав, что им ничто не угрожает, постепенно привыкали и успокаивались. Явление видели далеко не все, а видевшие не торопились рассказывать. Уединившись в саду, между дубом и рябиной, или где-нибудь среди старых яблонь, гость вдруг краешком глаза замечал в стороне еле уловимое движение. Поначалу он не придавал этому значения, убеждая себя в том, что ему показалось, что колыхнулась листва, дрогнула тень или неслышно пронеслась по ветвям белка. Всмотревшись, гость видел, что ствол яблони или то, что он принимал за ствол, прямо на глазах медленно и бесшумно плывет но саду. Обомлев от ужаса, где-то на высоте чуть меньше двух метров он сталкивался с улыбчивым взглядом неведомого существа. Взгляд был голубой, доброжелательно-затаенный, точь-в-точь как у врубелевского Пана. Только Врубель изобразил свое чудище бородатым, вросшим в землю, на фоне ветвей, сумрачного неба, полумесяца, наполненного необъяснимой языческой силой, а существо шихинского сада было гладко выбрито и как бы устремлено ввысь. Встретить его скорее всего можно было тоже в загустевающих синих сумерках, когда красноватый полумесяц поднимался над станцией Одинцово. Стоило столкнуться с ним взглядом, дать понять, что его увидели, существо тут же исчезало. Только легкое движение воздуха, шелест листьев и скользнувшая по земле лунная тень.
Объяснялось это явление, как и все на белом свете, очень просто — к Вале приехал отец, Кузьма Лаврентьевич, постоянно проживающий в Кировограде со своей женой Степановной, которую он чтил, как и всех предыдущих жен, умерших по разным причинам в ходе его длинной жизни. Это был высокий, худой и бессловесный старик. Он приехал к Шихиным месяц назад, помогал, мастерил, сколачивал разные деревянные вещи — любил Кузьма возиться с деревом, и за все это время если и сталкивался Шихин со стариком, то только случайно, поскольку найти его в саду было почти невозможно. В ответ на все вопросы Кузьма Лаврентьевич улыбался, и в улыбке его читалась признательность за то, что его увидели, о нем вспомнили, не пренебрегли и даже вот что-то говорят ему, интересуются. Похоже, все это так поражало старика, что смысл вопроса от него ускользал. Его глаза теплели, он благодарно кивал головой, и тогда отличить его от Пана уже не было никакой возможности.
Руки у Кузьмы Лаврентьевича обычно висели вдоль тела. Сухие и загорелые, они казались такими тонкими, что становилось страшно — не оборвутся ли сами по себе под тяжестью громадных ладоней. Ноги тоже были высохшие и заканчивались неестественно мощными, почти квадратными ступнями. На землю они становились плотно, зарываясь в грунт, так что их и увидеть-то было непросто среди опавшей листвы, травы, мелких обломившихся ветвей. Как-то Шихин, остановившись в саду, положил ладонь на яблоню и вдруг ощутил, что ветка теплая, живая. Присмотревшись, он увидел, что это рука Кузьмы Лаврентьевича. Вздрогнув от неожиданности, Шихин принялся шарить глазами по чешуйчатым старым ветвям, пока не наткнулся на смущенный взгляд старика.
— Это я, Митя, — сказал тот. — Это я тут стою...
— А чего стоять-то? Темнеет уже, зябко... Домой нора.
— Не... Тут хорошо... Яблони... Листья... Молчат... Касаются... Я постою, ладно?
— Конечно, — Шихин дернул плечом. — Отчего ж не постоять.
— Никто не торопит... Луна движется но небу... Когда я остановился здесь, она вон у той ветки была, а сейчас перебралась к березе... Чую на щеках ее свет и это... Не могу... Ты иди, Митя... Я скоро.
Была у Кузьмы клетчатая рубаха, мятая, со скрученными уголками воротника, но чистая, он сам через день стирал ее, вывешивал на веревке и сидел на крыльце, пока она сохла. Теплую от солнца и надевал, брал авоську, бидон и исчезал среди листвы. А потом вдруг возникал посредине кухни — в авоське хлеб, в бидоне молоко. Авоську вешал на гвоздик, вбитый в бревно, бидон с молоком ставил в тень, предоставляя Вале распоряжаться всем но своему усмотрению.
Иногда Шихин из любопытства пытался проследить за Кузьмой. Он видел, как тесть медленно бредет по террасе, высокий, сутулый, с непомерно длинной тенью, спускается по ступенькам на кирпичную дорожку... И вдруг пропадает. Колыхнулись флоксы на высоких стеблях, кружась, упал с яблони подсохший лист, дрогнули ветви малины... И нет Кузьмы Лаврентьевича. А через полчаса, через час на него можно было наткнуться у ствола старой, шершавой яблони с сучковатыми ветвями, встретиться с голубовато-прозрачным взглядом. И не поймешь сразу, не то взгляд это человеческий, не то просвет в ветвях, не то клочки неба...
Но происходило с Кузьмой и нечто непонятное. Стоило ему вот так постоять недолго, как от его ступней устремлялись в землю еле видимые тонкие корешки. Едва войдя в почву, они закреплялись, набирали силу, наливались соком, но Кузьма этого вроде и не замечал. Он переступал ногами, шел дальше, корешки обрывались, но сохраняли свою жизненную силу, потому что едва Кузьма останавливался, корешки вздрагивали и снова вонзались в землю. Причем происходило это не только в саду, но и в любом другом месте, где Кузьма Лаврентьевич оказывался босиком. Как-то пророс в магазине, где ему несколько часов пришлось простоять в очереди за молоком, пророс прямо в асфальт, когда Валя послала его сдавать бутылки в приемный пункт, а заняв очередь в баню, пророс прямо в жужельницу. Заметив за стариком эту особенность, Шихин стал беспокоиться, как бы Кузьма Лаврентьевич совсем не врос в землю. Кто знает, как истолкуют соседи, местные власти — довели, скажут. Поэтому время от времени Шихин подходил к крыльцу и кричал в сад:
— Кузьма Лаврентьевич! Как вы там?
— Ничего... — шелестело откуда-то. — Жив, слава Богу...
— Чайку попьем?
— Попьем... Отчего ж не попить... Чайку надо...
— Я уж заварил! — кричал Шихин.
— Иду... — И на дорожке возникала нескладная фигура.
— А по глоточку?
— Можно, — отвечал старик, и в голосе его что-то неуловимо менялось.
Кузьма Лаврентьевич долгие годы работал начальником режима в тех лагерях, где были собраны вместе наши непочтительные сограждане. За это время он стал в необычайном своем деле хорошим специалистом, заранее мог предвидеть поведение подопечных, знал, что им понравится, против чего они будут возражать, чувствовал, как далеко может зайти их возражение и как их переубедить, добиться того, чтобы они вели себя прилично, в полном соответствии с действующими инструкциями. Знал Кузьма Лаврентьевич, на какие крайние меры он имеет право, когда будут уместнее меры половинчатые, в каких случаях можно ограничиться сугубо символическими, которые, он это тоже знал, будут истолкованы как его слабость, уступка, а то и великодушие. Но никогда ни с кем Кузьма Лаврентьевич не делился своими знаниями, ему казалось, что говорить об этом так же недопустимо, как о постельных игрищах, где у каждого свой тайный опыт, своя срамная сноровка.
Слушая шихинские споры с друзьями, Кузьма Лаврентьевич лишь поводил головой, словно что-то беспокоило его, тревожило, и в глазах проступала не то пустота, не то настороженность. Он пересекал мелкими шагами террасу, спускался к флоксам и пропадал. А вернувшись, долго молчал, глядя в пространство, и наконец, что-то преодолев в себе, произносил: