Падай, ты убит! | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Не надо так... Плохо это.

— Что не надо? — переспрашивал Шихин, который к тому времени уже забывал, о чем шла речь час назад.

— Эти разговоры... Все продолжается. Уходит, приходит... Нехорошо.

— Вы о чем, Кузьма Лаврентьевич?

— Непочтительный ты...

— Это плохо?

— Не знаю, — улыбался в сад Кузьма Лаврентьевич. — Плохо, когда знают...

— Вы думаете, все может повториться?

— Почему все... Каждый раз бывает по-разному... Было так, будет этак...

— Папа! — вмешивалась в разговор Валя. — Я помню, в тот поселок, в котором мы жили, приходили колонны людей, они у меня и сейчас перед глазами стоят — темные, бесконечные колонны понурых молчаливых людей... И все шли туда, в твою зону... А вот чтобы уходили — не помню.

— Правильно, — кивнул Кузьма Лаврентьевич. — Так и было. Они не уходили.

— Куда же девались?

— Ну как куда... Кто куда... Умирали...

— Как, умирали? Почему?

— Почему люди умирают... По-разному... — старик неотрывно смотрел в пространство, отрешенно улыбался и молчал.

— Их убивали? — прямо задал вопрос Шихин.

— Условия были не очень хорошие... Некоторые не выдерживали... Питание тоже... Климат, неважный там был климат... Зима длинная, морозы... Одежка... Какая там одежка... Так и получалось... Ну и, конечно, инструкции не позволяли возвращаться.

Старик встал, все с той же застывшей улыбкой вышел из-за стола. Скрипнула в сенях доска под его тяжелыми ступнями, и все стихло. В это время шел сильный ночной дождь. Где-то над Москвой погромыхивало, время от времени вспыхивали молнии, озаряя мокрый сад резким синеватым светом. Возникали на мгновение крона дуба, кирпичная дорожка, черная крыша рухнувшего сарая, и опять все тонуло в темноте.

— Кузьма Лаврентьевич! — кричал Шихин, но старик не откликался. Пришлось взять фонарь и идти искать его, ощупывая все деревья. Наконец Шихин наткнулся на впалый живот Кузьмы Лаврентьевича. — Пошли домой, — сказал он. — Холодно.

— Я ему говорю... Падай, ты убит... А он поднимается... Дескать, жив еще... Снова говорю... Падай, дурак! Падай, ты убит! А он обхватил березку и раскачивается вместе с ней. Тут уж наши приближаются, собаки лают, голоса, сучья трещат, стреляют... Я снова — падай, мать твою... Ты убит! Падай и замри! А он стоит, смотрит на меня и ничего не понимает... Улыбается.

— И что же дальше?

— Упал...

— Сам упал? Догадался? Сообразил?

— Не... Не сообразил... Да уж и поздно было соображать... Нас увидели... И он упал.

— Убитый?

— Да...

— Он что же, убежать хотел?

— Все хотели...

— Но кому-то удавалось?

— Не знаю... При мне нет... Может, потом... Но вряд ли... Некуда было бежать... Болота, людей нет... Это уж если совсем кто умом тронется... А в своем уме не бежали... Некуда.

При вспышке молнии Шихин увидел, что по морщинистому, улыбающемуся лицу Кузьмы Лаврентьевича, как но памятнику, стекают струи дождя, косая челка прилипла ко лбу, стриженый затылок старика казался бугристым, а тонкая шея — беспомощной и обреченной.

Шихин взял старика за локоть и потащил к дому. Где-то рядом в землю вонзилась сильная молния, и Шихин, не выпуская стариковского локтя, сжался в ожидании. Небо грохнуло так, что погасли все остальные звуки, их словно прижало к земле. Кузьма Лаврентьевич был слаб и послушен, дал уложить себя в кровать и тут же затих, подтянув острые коленки к подбородку. Шихин набросил на него одеяло и выключил свет.

А как-то, вернувшись домой раньше времени и пройдя на кухню, Шихин увидел старика за пустым и чистым столом. Кузьма Лаврентьевич сидел, улыбчиво уставившись в пространство, а по репродуктору к нему обращалась Изабелла Юрьева и спрашивала давним своим голосом, полным любви и печали:

— Саша, ты помнишь наши встречи? А вечер голубой? Взволнованные речи, хороший мой, родной... Помнишь? Саша!

Шихин уже знал, что в молодости Кузьма Лаврентьевич стеснялся своего неказистого имени и, знакомясь с женщинами, представлялся Александром. Это имя казалось ему красивым, достойным, привлекательным для женского уха. И все знали его как Александра, называли Сашей, это приятно волновало Кузьму. А потом что-то переменилось в жизни и он попал в такие места, на такую работу, где все это потеряло всякое значение, где его не знали ни как Сашу, ни как Кузьму, где и фамилию-то его почти никто не знал, хватало одной должности — Начальник Режима.

— Саша, ты помнишь наши встречи? — из довоенных времен допытывалась красавица Изабелла, и горло Кузьмы Лаврентьевича дергалось, глаза были красными, и по щекам старика струились два еле заметных ручейка. — А вечер голубой, Саша? Хороший мой, родной... — Казалось, Изабелла сама готова была разрыдаться над необратимостью времени, над несостоявшейся судьбой.

Шихин тогда принес бутылку крепленого вина, может быть, даже портвейна, хотя по нынешним временам в это трудно поверить. Кузьма Лаврентьевич выпил стакан, рассеянно налил себе еще полстакана, глаза его стали печальнее и веселее, он даже нашел в себе силы улыбнуться Шихину, и отличить его от врубелевского Пана действительно стало невозможно. И хотя Изабелла продолжала выпытывать у старика подробности их давней встречи, явно злоупотребляя нежным и обещающим голосом, Кузьма уже не обращал на нее внимания. Он не привык придавать значения своим переживаниям, жизнь убедила его, что это не самое главное, всегда найдется более существенное, за что отвечаешь головой, всегда найдутся обязанности, для которых ты, собственно, и родился.

— Есть будешь? — спросил Кузьма Лаврентьевич, одним махом отвергая домогательства Изабеллы и возвращаясь из далекого прошлого, куда он неосторожно попал по собственной доверчивости, куда затащили неведомые силы, воспользовавшись его одиночеством и беспомощностью в ту минуту.

— Да надо бы, — ответил Шихин. — А есть что?

— Найдем! — воскликнул Кузьма Лаврентьевич и, вскочив с редкой для него живостью, принялся грохотать кастрюлями, крышками, банками, дверцами. И надо же — нашел. Когда пришла Валя, они сидели по обе стороны большого деревянного стола, между ними стояла пустая бутылка из-под портвейна, хотя сейчас мало кто вспомнит, что это такое, стояла пустая тарелка, на которой, похоже, не так давно была яичница. А над столом висел оранжевый абажур. Шихин купил его в небольшом магазинчике у Белорусского вокзала, где продавались уцененные электротовары — надколотые светильники, разношерстные хрусталинки для люстр, подставки без стекол и даже такой вот абажур, который создатели его замышляли в виде роскошного спального торшера.

Нет уж того дома, разметало друзей, близкие люди стали чужими, но теплится где-то в шихинских глубинах оранжевое окно, одно-единственное во всем доме. Зимней ночью, осенней ветреной ночью, в весенних сумерках и в летней темноте светится окно бревенчатой кухни. Там жизнь, голоса, мелькают тени на занавесках, его ждут, и уж накрыт стол, и пар поднимается над картошкой, нарезан хлеб, он войдет, и оранжевый круг объединит всех теплом и светом...