Падай, ты убит! | Страница: 68

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

* * *

Начитавшись художественных произведений, насмотревшись талантливых передач, наслушавшись своих учителей, к которым неизменно, вот уже многие годы хранит настороженную опасливость, Автор искренне полагал, что понятие «друг» остается в силе, несмотря на всевозможные сдвиги земной коры, социальные смещения, возвышение кого-либо или падение. И своему герою он внушил эти заблуждения, не предполагая даже, к каким нравственным страданиям они приведут Дмитрия Алексеевича Шихина.

Узнав о том, что на него была написана анонимка и что сделал это, судя по всему, близкий друг, с которым он безрассудно делился своими сомнениями, Шихин был попросту вышиблен из колеи. И если кому-то показался беззаботным — ошибка. Да и кто в его положении сможет остаться спокойным? Он не впадал в неистовство, ни от кого не требовал признания и раскаяния, но было ему по-настоящему паршиво. И, бродя по саду, поднимаясь на чердак, забираясь под пол или поднимая стакан с красным грузинским вином, он все время прикидывал — кто? Сам того не замечая, Шихин стал сдержаннее. Если раньше он общался с друзьями посредством радостных криков, шуток, розыгрышей, то теперь для всего этого вроде и не было оснований, более того, звучало бы бестактно, будто он обрадовался, что в их кругу завелась, простите, сволочь. Надеюсь, никто не упрекнет Автора, назвавшего анонимщика сволочью? Хотя, конечно, крамола здесь есть, поскольку анонимщики ныне вроде как на государственной службе, в газетах пишут об их вкладе в правосудие, в борьбу с преступностью, в утверждение нашей нравственности...

Опечалился Шихин, опечалился.

Что ж, значит, редко его били под дых, значит, слишком везло ему с друзьями, если только на четвертом десятке познал он подлость в столь чистом виде. Автор мог бы пожалеть Шихина, найти ему нечто утешительное, но не стал этого делать. Он и сам прошел через подобное, и обстоятельства были куда безысходнее. Отверг Автор неуместную жалостливость и решил до конца протащить Шихина по ухабам предательства. Без этого трудно идти дальше, расти и мужать. Это ведь не последнее испытание, они еще будут и у Шихина, и у всех нас, куда деваться. Через многое еще придется пройти, да что там придется, мы постоянно продираемся через болота неудач и невезения, опираясь на редкие кочки поддержки, проваливаясь в трясину злорадства, выкарабкиваясь на твердь здоровых отношений, переводя дух на зыбком пятачке порядочности, и снова устремляемся вперед, зная, что не допрыгнуть до надежного берега, что опять провалимся по уши и, дай Бог, дотянуться до корня, до ветки, до пучка травы, чтобы вцепиться и продержаться, еще немного продержаться, самую малость — авось проснемся, авось все это сон и кто-то догадается ткнуть в бок, ужаснувшись душераздирающим нашим стонам... Как это было с Автором прошлой ночью. А все-таки выкарабкался. Последнее воспоминание перед пробуждением — на чистую воду вынесло мощное упругое течение...

«Кто? — думал Шихин. — Кто мог это сделать по складу ума своего и нутра, у кого были причины, у кого — необходимость?»

И произошло то, что и должно было произойти, — чем дольше Шихин прикидывал, тем больше возникало в его смятенном уме воспоминаний, сопоставлений, подозрений... Он ужаснулся тому, что можно, оказывается, подозревать каждого. Шихина втягивало в подозрения, как в какую-то черную дыру, он сопротивлялся из последних сил, находил оправдания для поступков и слов своих друзей, но память подсовывала все новые воспоминания, и Шихин терялся среди нагромождений случайных слов, странных поступков, необъяснимых обстоятельств. Он, оказывается, помнил самые невинные прегрешения своих друзей, оплошности, смешные злодейства и милые мерзости. А казалось — забылось начисто, ушло из памяти, ушло и растворилось в бескрайнем пространстве прошлого.

Ан нет!

Все вспомнилось.

И Шихин пришел в ужас от собственной испорченности. Разве можно помнить подобное?! Да это само по себе подло! Но проходило какое-то время, и он, отбросив подозрения, снова возвращался к ним, и опять беспомощно барахтался в воспоминаниях, и не мог ответить себе — с болью ли, с наслаждением? Так бывает, когда расковыриваешь поджившую рану, отдирая от нее полоски мертвой кожи, запекшиеся корочки, пока не увидишь просачивающуюся капельку живой крови. Рана уже не болит, осталось только воспоминание о боли и непреодолимое желание трогать и трогать ее, зная, что настоящая боль где-то рядом.

Потом вскипало возмущение — почему кто-то вообще берется судить о нем, вмешиваться в его жизнь, в его судьбу?! Почему кто-то, зная, что само письмо есть подлость, отправляет его дальше, возводя в ранг документа, уличающего доказательства, в орудие расправы наконец?!

Кто и по какому праву узаконил все это?

Зачем?

Ведь получается, что подлость не обрывается на самом написании доноса, она продолжается, и каждый, кто его читает, кто ставит свои подписи, даты, штампы, тоже участвует в подлости... Что же выходит... Достаточно сделать маленькую пакость, и она катится вниз, вызывая лавину из подозрений, обвинений, уличений... И эта лавина настигает человека, сбивает с ног, выворачивает руки, ломает хребет и наконец погребает под собой на веки вечные... А тот, бросивший в почтовый ящик маленькое письмишко в стандартном конвертике, знает об опасности схода лавин? Наверняка знает, на лавину он и надеется. Значит, он хотел увидеть меня погребенным?

И добился... И пришел... И он здесь?

Шихин с изумлением огляделся по сторонам. Сад был спокоен. Вызывающе и свежо светились флоксы у крыльца. На верхней ступеньке лежал Шаман, устав от иг-рищ. Матовые стволы берез излучали чистоту и честность. Несколько елей у забора темнели таинственно и обреченно — к Новому году их срежут ночью какие-то пьяные идиоты и продадут у гастронома по трояку за штуку.

И еще сад был наполнен голосами — это Шихин ощутил как-то непривычно остро. Негромко переговаривался Анфертьев со Светой, орала, ошалев от безнадежности, Федулова, проникновенно говорил Игореша, иногда взвивался шутливый смех Селены, сипел, отчитывая кого-то, Ошеверов, Адуев сам себе рассказывал о вынужденной посадке в суровых условиях Кольского полуострова, посапывала в гамаке его дочь Марсела, грустный Васька-стукач делился с Валей своими горестями, бесхитростно раскрывая подробности прелюбодеяния жены...

И Шихина охватила горечь прощания — никогда больше этот день не повторится. С неожиданной ясностью он ощутил кратковременность жизни и, сделав над собой еще одно усилие, увидел, как будут разбирать дом на дрова, а рядом могущественная организация выстроит пансионат для своих уставших сотрудников, и он, Дмитрий Алексеевич Шихин, придет сюда, на развороченную землю, подавленно будет бродить среди искореженных деревьев и вспомнит, все-таки вспомнит свое мимолетное ощущение — сад, наполненный голосами...

И, охваченный горечью предвидения, он малодушно заклинал — пусть все хоть немного продержится, пусть звучат голоса, шелестит листва, пенится красное вино в ошеверовской канистре, и пусть среди его гостей ходит сволочь, только бы все продержалось еще хоть немного. Пусть конается Вовушка в документах, тоскует по жене Васька, пусть Федулов все так же сидит в туалете и подсматривает за своей бестолковой Наташенькой, оберегая от чьего-либо слишком уж пристального внимания, пусть...