Гордеев посмотрел за окно, которое выходило во двор дома. Дворик действительно казался уютным и тихим. Гордеев снова увидел девушку, которая несколько минут назад покинула квартиру Виноградова. Она лениво раскачивалась на облупленных качелях детской площадки, монотонно выдувая изо рта жвачные пузыри. Кто-то позвал ее. Девушка обернулась. Группа подростков каталась на роликах вокруг здания школы, заезжая на хоккейную площадку, где были разбросаны ящики и автомобильные шины, служившие преградами для роллеров. Девушка подошла к подросткам, толкавшимся за оградой хоккейной коробки. Закурила вместе с ними.
– Это очень странно, – вернулся к прерванному разговору Виноградов. – Действительно, списки помощников я готовлю сам. Кобрин их только подписывает. Но за Ливанова как раз Аркадий Самойлович специально просил. Даже напомнил мне дважды. Это очень странно, что он запамятовал.
– Вы не могли бы сказать, в решении каких вопросов участвовал Ливанов?
– Вы задаете не очень корректные вопросы, – усмехнулся Виноградов. – Если Кобрин вам не сказал, то… Даже несмотря на то что вы адвокат Аркадия Самойловича, я все же не могу без его ведома вводить вас в курс его дел, – уже жестко прибавил он. – Хотя, с другой стороны, дело касается расследования убийства нашего человека…
Виноградов на некоторое время задумался.
– Вы знаете, вся его помощь, если быть до конца честным, сводилась, в основном, к исполнению личных просьб Аркадия Самойловича. Вы же понимаете, что у Кобрина совсем нет времени заниматься своими бытовыми проблемами. Кажется, Ливанов помог решить вопрос со строительством дачи. Все официально. Легально. Просто Ливанов ускорил сам процесс подписания некоторых бумаг.
Затем, по-моему, помог жене Кобрина. У жены обнаружили сложное заболевание, срочно необходима была дорогая операция. А Кобрин, как известно, взяток не берет. Денег не оказалось. В общем, Ливанов помог. Но не деньгами, нет. Он просто договорился с врачами. Все, к счастью, с супругой обошлось.
– А что, простите, интересовало самого Ливанова?
– А что тут непонятного? Статус помощника депутата, даже внештатного, многое значит. Особенно в сегодняшней жизни. И еще! – Виноградов сделал внушительную паузу, как бы желая подчеркнуть, что он хочет сказать о чем-то важном. – Я очень сомневаюсь в том, что Ливанов имел отношение к каким-то там группировкам бандитов. Простите, мне Аркадий Самойлович рассказал о вашем разговоре.
Гордееву уже давно хотелось раскрыть свой блокнот и сделать кое-какие пометки. Но он понимал, что делать этого нельзя.
– А вообще… – Виноградов вдруг перешел на интимный тон. – Я, знаете, как чувствовал. Что-то в последнее время не так. Нет, никаких серьезных подозрений у меня не было. Но Аркадий Самойлович… Просто замотался человек, я понимаю. Мне даже поговорить с ним начистоту не удается. Я бы ему сказал.
– О чем?
– Да вот… Только между нами, хорошо? – пристально посмотрел в глаза Гордееву помощник депутата. – Какие-то странные люди стали в последнее время вертеться вокруг Аркадия Самойловича. Это же чувствуется, понимаете. Вот бегают у человека глазки. Разговорчик такой приблатненный. Все с какими-то хитрыми проектами, идеями не совсем чистыми… Да и этот Ливанов, честно сказать, мне никогда не нравился. Нет, наверное, я вам зря все это говорю. Просто мне за Аркадия Самойловича обидно. Я ему многим обязан. Это же он меня в Москву вытащил. Не забыл. Да и дело он делает настоящее, без громких слов – болеет за Россию. Но вот в людях разбирается плохо. Это точно. Я обязательно с ним поговорю. Но и вы, если у вас получится, скажите ему – чуть-чуть поразборчивее надо быть. Ладно?
– Хорошо, – не очень уверенно ответил Гордеев.
– А впрочем, может, мне все это действительно только кажется.
– Да не думаю. У меня тоже создалось такое впечатление.
– Теперь еще эта газетенка… Аркадий Самойлович злится, а я думаю – нет дыма без огня…
Когда адвокат уходил от Виноградова, он столкнулся во дворе все с той же девушкой, которую невольно заставил уйти час назад от Игоря Олеговича.
– Наговорились? – нагло улыбаясь, спросила она на ходу у Гордеева, направляясь в подъезд Виноградова.
«Да еще как!» – про себя ответил Гордеев.
Ирина сидела на нарах и тупо, безучастно глядела перед собой. Тоска ее, поступательно усиливаясь последние недели, вышла на тот уровень, когда ничто уже не могло ее увеличить и, как казалось, уменьшить. Жизнь кончилась, но самое страшное в жизни, так это вот что. Когда понимаешь, что твоя жизнь кончилась, она имеет обыкновение продолжаться. Началось то, что можно назвать «жизнь после смерти». Все, о чем бы ни думала Ирина, вызывало в ней боль. Она, пытаясь приглушить ее, старалась вспоминать радостные моменты своей жизни – детство, проблемы ранней юности, казавшиеся тогда неразрешимыми, – но все эти приятные для воспоминаний эпизоды теперь указывали только на одно, что все в этом мире преходяще, что это уже никогда не вернется. Удел всему – смерть! Смерть! Можно сказать, что детство и юность умерли, и с ними умерла та Ирина, девочка, девушка. Умерла, и теперь о ней, как обо всех покойниках, нынешняя Ирина вспоминала от случая к случаю. Она припоминала недавнее прошлое, полное радужных надежд, – и вновь удивлялась, как могла она быть так беззаботна, так наивна, предполагая в этой жизни возможность счастья. «На свете счастья нет, но есть покой и воля», – вспомнилось ей из школьной программы. Счастья нет. И плюс к тому, отсутствие покоя (она перевела безучастный взгляд на двух визжащих в драке зечек) и (она, скользнув взглядом по оконной решетке, вновь погрузилась в себя) полное отсутствие воли. Разве не было очевидно, что все это – вся ее молодая, полная дружб и влюбленностей жизнь, когда-то кончится? Разве не было известно, что всякой смерти сопутствуют обязательные мучения? Чем по сути дела было ее теперешнее состояние, как не агонией души? Ее душа умирала, умирала в муках, временами забываясь в кошмарной дреме, когда-то пробуждаясь в кажущейся трезвости. Все, что происходило вокруг нее, затрагивало сознание Ирины только по касательной. Несмотря на то что в камере для всех продолжалась жизнь – кто-то был полон оптимизма, попав сюда не в первый раз, кто-то делился горестями с вновь обретенными приятельницами, она же вовсе лишилась способности речи, и, пробудившись и пройдя предписанные тюремным режимом процедуры, застывала в оцепенении, глядя перед собой невидящими глазами. Она настолько не присутствовала в действительной жизни, что сокамерницы, казалось, вовсе не замечали ее. С первых дней за ней закрепилась унизительная, безобразная кличка, которую на печатный язык можно было бы перевести, как «Чокнутая». Она не знала об этом. Она не слышала, когда к ней обращались, она не слышала или не обращала внимания, когда о ней, не стесняясь ее присутствием, говорили. Она жила предощущением смерти, и только иногда, словно очнувшись от внутреннего душевного толчка, вдруг озиралась окрест себя с недоумением – кто я? Что я здесь делаю? Отчего это никак не кончится? Почему я еще жива? Зачем? И эти вопросы, раз всколыхнувшие ее сознание, тотчас же и угасали, не получив ответа.