Клим оглянулся: Нина тоже вышла наружу.
— Однажды мы не проснемся, — тихо проговорила она.
Совсем близко послышались удары топора и треск ломающегося дерева. Они выбежали в коридор, посмотрели в окно… Красноармейцы рубили столбы, подпиравшие навес у лавки напротив.
С Нижегородской улицы вывернул еще один отряд с пилами и топорами.
— Всем за работу! — прокричал в рупор командир. — Чем больше дров нарубите, тем теплее будет зимой.
— Ребята, круши Ярмарку!
Солдаты рассыпались по площади: кто принялся отдирать доски с заколоченных окон, кто рубил двери и выламывал косяки.
— Надо уходить, — шепнул Клим Нине.
Они успели взять только остатки сатира. Выбрались через черный ход и тут же столкнулись с толпой молодежи с красными бантами на груди. Но никто не обратил на них внимание.
— Отметим праздник революции ударным трудом! — подбадривало начальство.
Летели щепки, пыль поднималась столбом. Кто-то завел «Дубинушку» — и песню тут же подхватили десятки голосов.
Напротив Главного ярмарочного дома остановился разукрашенный флагами трамвай, из которого высыпали рабочие — кто с тачкой, кто с пожарным багром.
— Давно пора Ярмарку ломать! А то устроили гнездо капитализма…
— А мы его в печь!
Клим и Нина сели в опустевший вагон.
— Товарищ Троцкий как-то дал мне полистать книгу по истории Римской империи, — сказал Клим, стараясь быть насмешливым. — Там был приведен рассказ о стоике Эпиктете [31] : он учил, что все вещи и дела надо разделить на зависящие и не зависящие от тебя. В первом случае исполняй свой долг, чего бы это ни стоило, а на остальное не обращай внимания. Только так сохранишь подлинную свободу — и в бедности, и в богатстве… Будем стоиками?
Нина медленно кивнула, глядя прямо перед собой. Ее била дрожь.
Они сидели на трамвайной скамье, накрытые одним пальто на двоих. Клим стискивал зубы от беспомощной злобы: на себя, на судьбу, на этот изуродованный, сгнивший на корню город. Он не представлял, куда можно податься.
Попытаться разыскать Любочку? Ведь не сдаст же она их в ЧК? Или сдаст? Но кто знает, где она сейчас живет?
Если бы Петрович не уехал, Клим попросил бы помощи у него. Он смотрел искоса на Нину: посиневшие губы, старое, бог весть на что похожее платье… Не найдешь сегодня ночлег — и ей гарантирована пневмония, и это в лучшем случае.
Трамвай загремел по понтонному мосту. Серая вода казалась густой, над волнами клубился туман — верный признак скорого ледостава.
Флаги на Рождественской подновили, в витринах установили портреты вождей — уже не в человеческий, а в слоновий рост. Древняя Ивановская башня была украшена еловыми ветвями и огромным транспарантом: «Слава годовщине великой революции!» Подумать только, целый год прошел…
Трамвай поднялся в Кремль. Благовещенская и Большая Покровская были перекрыты: вагоновожатый сказал, что по ним пойдет демонстрация.
— Интересно, кому и что они будут демонстрировать? Сами себе? — усмехнулась Нина.
— Нам, — отозвался Клим, — чтоб боялись.
— Тогда пошли посмотрим. А то артистам обидно будет, если зрители не явятся на представление.
— А вдруг тебя кто-нибудь узнает в толпе?
Нина серьезно посмотрела на него:
— Пускай. Я не могу больше прятаться.
В двенадцать часов все гудки, сирены и трамвайные звонки Нижнего Новгорода произвели посильный шум. Оркестры грянули «Интернационал», аэропланы разбросали листовки, после чего по Большой Покровской двинулось шествие делегатов от губернского комитета партии, губисполкома, городского совета и прочих организаций.
Крестный ход, только вместо крестов — винтовки, а вместо икон транспаранты:
Кто против хлебной монополии, тот враг пролетариата!
Классовое распределение продуктов убьет паразитов народа!
Привет и братское рукопопожатие немецким рабочим!
Следом катили телеги, переделанные в передвижные сцены. На одной — клетка с большим пауком и надписью «Капитал», на другой — огромный мусорный бак, где сидели грустные артисты, загримированные под священника, городового и царя (судя по костюму — оперного Бориса Годунова). На третьей повозке был установлен позорный столб с привязанными к нему чучелами белых офицеров. На столбе значилось: «Смерть Комучу и проклятым белякам!» Вокруг кружили артисты балета, переодетые в красноармейцев.
Толпа взирала на это великолепие молча — как смотрят граждане завоеванной страны на парад победителей. В толпе шныряли агенты ЧК — на случай, если кто придет на праздник с недостаточно радостным лицом.
Мероприятие закончилось торжественным сожжением чучел офицеров и паука по имени Капитал.
Любочка давно следила из толпы за Ниной и Климом. Бог мой, как исхудали, как поизносились!
Недавно к ней в столовую повадился ходить кот — грязный и тощий настолько, что ребра выпирали сквозь серую с мраморными разводами шерсть. Дикий, нервный, он не умел ни приласкаться, ни выпросить еды. Только смотрел с порога на разделочную доску, где лежали куски мяса.
Повариха поймала его — с голодухи он был настолько слаб, что и удрать-то не сумел: сорвался с забора. Она подняла его за шкирку — кот прижал уши, вытянулся.
— Прибить его, паразита, надо, а то еще мясо сопрет.
Повариха взялась за обломок кирпича, но Любочка отобрала у нее кота. Принесла к себе, накормила. Но он так и не признал ее: шипел и замахивался лапой, если его пытались погладить. Жил на шкапу и передвигался по верхам, спускаясь на пол только в случае необходимости.
Любочкин кузен, Клим Рогов, теперь выглядел так же. А Нину вообще было сложно узнать: совсем заморыш.
Подойти к ним? Но они, верно, шарахнутся от нее как от прокаженной, ведь Любочка тоже переродилась… но совсем по-другому.
Теперь она жила в отцовском тереме вместе со всеми своими мужчинами: Саблиным, Осипом и Антоном Эмильевичем.
Отец вернулся в Нижний Новгород в начале августа. Он совершенно поседел, остатки волос торчали дыбом, одно ухо было разорвано, да так и не срослось как следует. До Финляндии он не доехал: на границе его сняли с поезда, отобрали деньги и посадили в тюрьму. На встревоженные расспросы дочери он отвечал неуклюжими шутками или вдруг впадал в ярость и требовал, чтобы от него отстали.