Год длиною в жизнь | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Голос грянул рядом – гулко, словно из-под земли.

– О Господи! Это еще что такое? – вздрогнула Рита. – И невольно прыснула, глядя на очень худого, испитого, одноногого человека лет шестидесяти, заросшего седой щетиной, в какой-то невообразимой одежонке. Он не стоял, а словно бы висел на костылях, держа перед собой засаленную кепку, в которой болталось несколько гривенников или пятнадцатикопеечных монет, а также медяки.

– Это дядя Мишка, – буркнул Георгий. – Местная достопримечательность.

«Достопримечательность», казалось, почуяла, что речь идет о ней, и, надсаживаясь почем зря, продолжила свою знаменитую песню.

– Ну прямо Шекспир какой-то… – пробормотала Рита, но немедленно умолкла, потому что дядя Мишка набрал в грудь воздуху и громче прежнего прокричал заключительные куплеты.

Она едва сдержалась, чтобы не захохотать в голос: не хотелось обижать жалкого человека, носившего такое странное имя и певшего такую забавную песню. Вынула из сумки кошелек и положила в кепку желтенький бумажный рубль.

У дяди Мишки отвалилась челюсть.

– Родименькая… – пробормотал он невнятно, перебегая взглядом с рублевки на Риту, и непонятно было, кто ему роднее и дороже в данную минуту. – Миленькая… Дай тебе Бог всего, как говорится. Тебе и кавалеру твоему! – Он поглядел на Георгия и просиял щербатой улыбкой: – А это у нас хто ж? Это ж у нас вон хто! Узнаёшь меня? Я ж тебе на свет Божий появиться помогал, я ж при твоих первых минутах жизни присутствовал!

Еще вчера Георгий при его словах ужасно растрогался бы, его прошибла бы слеза и он немедленно полез бы в карман за деньгами, но сегодня… То есть сегодня он тоже полез за деньгами, но не растрогался. И слеза его не прошибла. И вообще, ему захотелось оказаться как можно дальше отсюда. Тем более что Рита уставилась на него изумленно. Уж не подумала ли она, что дядя Мишка – его отец?

– Он бывший акушер, – счел необходимым пояснить Георгий. – Он всем говорит одно и то же, но явно преувеличивает свои заслуги перед жителями Энска.

Пошарил по карманам, повернулся к инвалиду и тоже положил в кепку рубль. Полное безумие: он оставался вообще без денег. Но нельзя же отставать от Риты!

– Угомонись, дядя Мишка! – пробормотал угрожающе. А может, умоляюще.

Однако если Георгий думал, что таким незамысловатым способом заткнет дяде Мишке рот, то ошибался. Наоборот – привалившее счастье совершенно вышибло разум у энской достопримечательности.

– Ну какой же ты молодец, парень! Весь в отца! – забормотал дядя Мишка, увлажнившимися глазами уставившись на щедрую пару. – Он, бывало, шагает по Свердловке, девушки, на него глядя, ахают, а он глазищи свои прищурит черные – и вперед, вперед, только каблуками печатает шаг. Вот только ростом ты не в него, а так – просто копия. Он высокий был, шинель ладно сидела, петлички синие… Георгий его звали, а фамилия… Эх, забыл! Чертов скрулез! Но вы вот что, молодые люди, вы тут постойте, я только до ларечка пивного добегу, пару кружечек жахну – и память у меня сразу пробьется…

– Что ты несешь, дядя Мишка! – так и взвился Георгий. – Мой отец на фронте погиб!

– Да на каком фронте? – Дядя Мишка смотрел изумленно. – На фронте у меня ногу оторвало. А он-то… Не, на фронте он не был. Его ранили при исполнении, так сказать, потом в госпиталь определили. В тот, что на Гоголя, над оврагом. Там он и помер. Почему помер – военная тайна. А потом твоя мамка, Олечка Аксакова, тебя родила… Нет, но как же его фамилия была?

– Да замолчишь ты?! – прошипел Георгий, воровато оглядываясь. И замер: Риты рядом не было.

Он еще долго озирался, растерянный, обиженный. Она исчезла, сбежала, скрылась от него! Одни только герани валялись на газоне.

А тем временем дядя Мишка, непостижимым, совершенно фокусническим движением насунув на голову кепку с деньгами (причем ни одна монетка не выкатилась, ни одна бумажка не вылетела!), заковылял к заветному пивному ларьку.

1941 год

Солнце сияло над городом, дробилось, множилось в окнах мансард, ослепляло. Небо было голубое-голубое, высокое-высокое!

– Мне кажется, нигде нет такого неба, как в Париже, – пробормотала Рита.

– Ты видела много разных небес? – ласково покосился на нее Огюст.

В голосе его, может быть, и звучала усмешка, но смотрел он всегда с такой нежностью, что Рита прощала ему многое. Огюст был влюблен в нее – она это знала, хоть он никогда не вел речь о любви. Рита где-то читала, что женщина всегда чувствует, когда мужчина уже влюблен, даже если он сам еще не отдает себе в том отчета. И даже если он пытается скрывать свои чувства, она все равно это ощущает! И поощряет, если хочет.

Огюст своих чувств не скрывал. Другое дело, что Рита их не поощряла. Конечно, он красивый парень… немножко похож на того, со старинной гравюры, лицо тонкое, точеное, бабуля Ле Буа сказала бы – изысканное. Но ведь у нее есть Максим… Максим с его рыжими волосами и зелеными глазами как будто сошел с картины какого-нибудь импрессиониста, например, любимого Ренуара, и в каждой черточке его лица больше жизни, чем во всем «гравированном», «бумажном» Огюсте. Скоро, уже через две недели, Максим станет мужем Риты, а Огюст ей даже не друг – они товарищи по работе. Товарищи по борьбе! Рита даже имени его не знает. Огюст – псевдоним. Он ведь тоже не знает ее подлинного имени. Для него и для всех в 9-й группе парижского отделения FFL она – Лора.

Ну что, имя как имя, не лучше и не хуже любого другого. Для Риты оно – особенное. В ее комнате в доме Ле Буа висит премиленькая пастель конца прошлого, XIX века: девушка в белом кисейном платье, под белым кружевным зонтиком, сидит на раскладном стульчике в парке Тюильри, выставив из-под пышных юбок ножку в белом башмачке. У нее прищурены от солнца глаза, губы чуть-чуть улыбаются; позади грум ведет пони, на котором сидит маленькая девочка; блестит под солнцем мрамор статуй, блестит вода в фонтане… Девушка в белом – какая-то из Ле Буа, дальняя родственница Эжена. Она рано умерла – чуть ли не спустя месяц после того, как с нее писали эту чудную пастель. Имени художника на картине нет, зато есть имя девушки: Лора. И все, одно слово – Лора…