Это был Макар Семенович Донцов, тот самый водитель, который месяц назад вез ее из аэропорта в гостиницу. Только сейчас его желтые, ястребиные глаза смотрели невесело.
– Видишь, какие дела… – проговорил он, кивнув в сторону полуразрушенного дома. – Пришел проститься. Завтра технику нагонят, сносить будут. Со дня на день собирались, да Марина Ивановна со Ждановским мешали, ну а теперь… Теперь все!
– Что здесь случилось? И где теперь Марину Ивановну искать? Я сегодня вернулась из Олкана, от Павла, пришла вот…
Донцов поглядел удивленно:
– Да ты что? Так и не повидалась с ней?
– Нет, я тогда сразу уехала.
Донцов вздохнул:
– Теперь уж не повидаешься.
– Марина Ивановна переехала? – спросила Рита с тревогой.
– О Господи… – вздохнул Донцов. – Пашке-то я телеграмму отбил позавчера, как все это случилось. Видать, еще не получил.
– Не получил, – подтвердила Рита. – До моего отъезда телеграммы не было. Где Марина Ивановна теперь живет? Где вы живете? Дом-то разрушен!
– Мы на новую квартиру еще две недели назад переехали. Вон там, на Вокзальной, сразу за баней, – махнул Донцов рукой. – Здесь, по Запарина, каменные дома ставить будут, ну а нас хотели первыми снести, чтоб освободить школьный двор. Чтоб попросторней детишкам, значит. Спортивная площадка, то да се… Не хотелось переезжать, хотя в квартире новой и вода горячая, и ванная, и газ, и отопление, и всякое такое… Аграфене, жене моей, жалко было курятника, сада-огорода. А, ладно! – Он снова махнул рукой, на сей раз отчаянно. – Давай-ка посидим вон на крылечке – в последний раз.
Он провел Риту к высокому, серому от дождей крыльцу, около которого валялась опрокинутая собачья будка. Дверь с цифрой 4, выходившая на крыльцо, была заложена доской, а окна в голубых наличниках стояли нараспашку, с выбитыми стеклами.
– Э-эх! – Макар Семенович опустился на ступеньку, закурил знакомый Рите «Беломор», уставился сквозь дымок на огромное дерево с черно-коричневой слоистой корой невдалеке от крыльца. Чуть выше земли ствол раздваивался, и Рите вдруг остро захотелось забраться в развилку и постоять там, касаясь ладонями, и телом, и щекой шершавой коры, которая на взгляд почему-то казалась теплой.
– Что это за дерево? – спросила она. – Кора черная, а листья как у березы.
– Она и есть – черная береза, – рассеянно ответил Макар Семенович. – Только на Дальнем Востоке растет, больше нигде…
Он вдруг вскочил, отшвырнул недокуренную папиросу, в два шага преодолел расстояние между своим крыльцом и обгорелым. Там валялось что-то синее, какая-то тряпка. Макар Семенович схватил ее, но потом скомкал и швырнул за стену, в глубину полуразрушенного жилья. Вернулся, тоскливо поглядел на Риту.
– Маринина одежонка. Китайская. Она ее из Харбина привезла. Я таких халатов, когда в Маньчжурии был, много видел на тамошних бабах…
Он опять достал пачку своего «Беломора», вытащил папиросу, прикурил.
– Знаешь, не могу смотреть, когда бабья одежда валяется. Так душу и скручивает…
Рита снова хотела спросить, где Марина, что здесь произошло, но Макар Семенович начал вдруг рассказывать:
– Я в тридцать седьмом году работал шофером в госпитале, в окружном, военном… Сначала-то при штабе ДВО был, командование возил, а потом брата моего старшего, Назара, арестовали за то, что в царской и в белой армии служил. Я, значит, в красной, а он – в белой… У сестры моей двоюродной калмыковцы свекра в стоге сена сожгли за то, что он был секретарем сельсовета, а батяню ее, дядьку моего, красные к стенке приткнули… Такое бывало, бывало… Сплошь и рядом бывало! В общем, когда побили белых, Назар вернулся в нашу деревню Вяземскую и начал себе тишком землю пахать. Думал, отсидится. Нет, не удалось. Его взяли – так и сгинул невесть где. А уж когда культ личности разоблачили, я начал искать концы и получил бумажку: умер, мол, от сердечной недостаточности. Тогда всем так писали.
Рита мрачно кивнула, вспомнив Александра Русанова и его участь.
– Так вот из-за брата Назара меня от должности отставили, однако начальство мое прежнее мне помогло, – продолжал Макар Семенович. – И устроился шофером в госпиталь. А Грушенька поваром в детсад пошла, тоже в военный. Жили мы около самого госпиталя, на улице Истомина, в домах, где и до революции врачи селились. Аграфена моя красавица была. По соседству хирург жил, Благовидов, так его жена, бывало, при виде Грушеньки все восклицала: «Русская красавица! А если бы ее еще и одеть…» Ну, во что мы одевались, ясное дело… У самой-то Благовидовой платья были нарядные. Помню, халат был с жар-птицами, красоты необыкновенной, оранжевый, огнем горел, в таком халате что в пир, что в мир, что в добрые люди. Врачи вообще хорошо жили, а уж военные… И вот как-то раз просыпаемся мы среди ночи – шум во дворе, машины гудят, голоса какие-то. Я подошел к окну: стоят «воронки». Все, говорю, Грушенька, вот и до меня добрались. Думал, из-за брата, из-за Назара… Смотрели мы друг на друга и прощались – и с плохим, и с хорошим, и с горем, и со счастьем. Да только никто в нашу дверь не стукнул. Зато из других квартир, где врачи жили, увели всех. Когда «воронки» отъехали, выглянули мы в коридор: все двери стоят опечатанные, бумажками заклеенные. А у крыльца, в грязи, – халат с жар-птицами… Ну и с тех пор я как увижу женскую одежду брошенную, так и вспоминаю тот халат и ту ночь… Понимаешь?
Рита кивнула, хотя Макар Семенович на нее не смотрел и ответа не ждал.