– Я и не офис имею в виду, – сказал Элиот.
Раджи его слышал, но он был хозяином Элиота. Если уж он сказал, что Элиот ошибается или сморозил глупость, то он от этого не отступит и последнее слово оставит за собой.
– Человек, кончающий жизнь самоубийством, разбегается и сигает в закрытое окошко? Разбивает стекло, чтобы быть изрезанным осколками?
Элиот предполагал вовсе не это. Мысленно он представлял, как отвезет жертву в отель вроде отеля «Рузвельт» и там скинет с верхнего этажа. Но Раджи завелся:
– И Ники оставляет предсмертную записку, да? «Я больше не в силах жрать то дерьмо, которое подсовывает мне сука жизнь, и потому кидаюсь из окна», так, что ли? Ты сделал это разок на Гавайях и думаешь: «Вот оно. Вот что надо повторить». Глупее глупого, дружище!
Элиоту хотелось сказать: «Кончил?» Но к чему говорить такое? И он помалкивал, ведя машину в потоке других, делая вид, что задумался.
Помолчав немного, Элиот сказал:
– Знаю, что вам нужно! – Сказал так, словно его только что осенило. – У вас ведь есть тот пистолет… Могу поклясться, что вы не прочь подойти к Ники вплотную в этих ваших сапожках со шпорами и пристрелить его: паф! – прямо в сердце, когда он вытаращит на вас глаза.
Раджи закивал.
– Вот это я мог бы сделать.
– Так что же вам мешает? – спросил Элиот.
Откинувшись на диванные подушки, он разглядывал балки высокого потолка, голые переплеты окон, книжные полки, мраморный камин и яркие пятна цветущих растений, в изобилии расставленных по комнате и похожих на постеры картин. Еще там были журналы, мягкие кресла с бледно-зеленой узорчатой обивкой, зонтики в подставке в передней, полочка для шляп… К нему наклонилась Элейн, предлагая выпить.
– У тебя нет телевизора.
– Он в спальне. Виски подойдет?
– Прекрасно.
– А я решила: выпью-ка водки. Я так устала… Она протянула ему стакан. Он сделал большой глоток, обжегший ему язык, – о-о, господи! – и опять, подняв глаза, увидел, что Элейн со спокойным выражением смотрит на него.
– Что случилось?
Он ей расскажет, но позже. Он сказал:
– Ты кажешься другой.
– Правда?
Ему понравилось, как спокойно она это сказала.
– Элейн, не надо ни о чем волноваться.
– Серьезно?
– Но ты волнуешься и кажешься другой.
Она пожала плечами, которые облегал свободный котоновый свитер, отвела глаза и снова обратилась к нему взглядом. Его удивили джинсы. В студии на ней всегда был костюм с закатанными рукавами. Он видел ее в кабинете, слышал ее бесконечные разговоры – она ходила взад-вперед по комнате, говорила, курила, то и дело гася сигарету в огромной пепельнице, или уходила, оставляя сигарету горящей. Она заправляла производством на крупной студии и пользовалась уважением.
Дома она казалась мягче.
И смотрела на него спокойными карими глазами.
Он сказал:
– Да ты просто девчонка! – и сам улыбнулся собственным словам.
– Заигрываешь со мной, Чил?
– Наверное, но непреднамеренно. Скорее как реакция.
– На что?
– На тебя. Ведь и ты заигрываешь со мной, правда? Как вчера за обедом.
– Ты все еще в некотором шоке?
– В ушах звенит, но чувствую я себя прекрасно. Она больше не отводила глаз, продолжая смотреть на него.
Она сказала:
– Ну и как? На ногах устоишь?
Он поставил стакан на кофейный столик и, упершись руками в колени, сделал усилие, вставая. Они стояли совсем близко друг от друга.
Она сказала:
– Погляди на меня.
Он не улыбнулся, но глаза его смеялись.
– Гляжу. Она сказала:
– Жутко целоваться хочется.
Сказала серьезно, но так по-детски. Так близко ее глаза, рот, чистый, без помады. Он сказал:
– Я тоже как раз об этом думал, Элейн. – И, обхватив руками ее стройное тело, притиснув к себе, увидел ее глаза совсем рядом, и они поцеловались – приноровившись, слились в долгом поцелуе, и, оторвавшись наконец друг от друга, оба улыбнулись, довольные, что все было так хорошо – без сопенья, слюней и чрезмерного усердия. Да. Это было здорово.
– Мы могли бы продолжить, – сказала Элейн, – и посмотреть, куда это нас заведет.
– Продолжить лежа, – предложил Чили.
– И сняв одежду, – сказала Элейн и повела его наверх.
Они занялись любовью, и это было хорошо.
Отдохнули и опять занялись любовью, и это было даже лучше, гораздо лучше.
В темноте, не размыкая рук, он спросил ее, еврейка ли она. Она ответила, да, конечно, чистокровная. Он сказал, что спрашивает потому, что удивился, когда с ним в постели она призывала Иисуса. Она спросила о его национальности, и он ответил, что больше всего в нем итальянской крови. Он спросил ее, сколько ей лет. Сорок четыре, отвечала она. Он удивился, что она не уклонилась от ответа и даже не запнулась. Она спросила, что же в этом удивительного, разве сорок четыре – это такой уж позор? И сразу же сказала, что не прочь выкурить сигарету. Он сказал, что думал, что она бросила. Она сказала, что по особым случаям можно сделать и исключение. Он что, против? Нет, вовсе нет, сказал он, он и сам закурил бы, но это только в том случае, если ей не хочется повторить. Она сказала, что не стоит – лучше не искушать судьбу. И звенит ли у него все еще в ушах? Немножко, сказал он.
Он рассказывал, что вырубился от взрыва, взрыва световой гранаты. Его словно о кирпичную стену швырнуло, даже хуже. И грохот просто немыслимый…
Они сидели теперь в постели в подушках, голые по пояс, под простыней, при свете лампы. Элейн курила сигарету из новой пачки, которую она перед тем открыла. Чили заметил это. Сам он курил сигару, и пепельница стояла между ними.
– Мимо такого здания проходишь сотни раз и не замечаешь. Вывески нет, белая штукатурка, похоже на бывший ресторан, который эти иностранцы прибрали к рукам, перед входом решетка, за нею нечто вроде патио и маленькая табличка:
«Яни». Внутри парень, следит, достаточно ли славянская у вас внешность и похожи ли вы на уголовника, если да – то он открывает ворота. Мы с Си-ном шли впереди, было темно, и «Фанатов Роупа» и еще двух парней с пулеметами, которых они прихватили и которые держались сзади, швейцару видно не было. Син говорит ему: «Как дела, дружок?» – и просовывает через решетку хромированный кольт сорок четвертого калибра. Спокойно так это проделывает, невозмутимо. Швейцар открывает ворота, и Син делает знак «Фанатам» следовать за нами. Мы в патио, просторном, похожем на вестибюль, и перед нами толстенные двойные двери. Син взламывает первую дверь, и до нас доносится музыка.