Над Москвой тонко на разные голоса плакали духи русской судьбы, живущие в уступах Кремлевских башен и под куполами церквей. Звягинцев молча протянул ей тяжелые ножны, так же молча она укрыла саблю под плащом и растворилась в ненастной ночи.
Ранним утром красногвардейцы заняли Кремль. Молчаливыми серыми колоннами они въехали на грузовиках через Спасские ворота. Во время короткого штурма Большого Кремлевского дворца с засевшими в нем юнкерами Муромов выбросил пустую винтовку и с гранатой в руке вышел навстречу революционным солдатам. Перед угрозой плена раненый корнет Дорошевич перерезал себе артерии. После поступка Муромова даже сдавшиеся на милость юнкера были расстреляны, те, кому повезло, отправлены в тюрьмы, немногим удалось спастись через подземные ходы, ведущие из Кремля к набережной Москвы-реки. Перед разлукой они прощались заветным паролем:
– Через месяц встретимся на Дону!
Звягинцев до конца сохранил верность присяге. В 1920 году революционный вихрь занес его на остров Врангеля. Там ему довелось еще повоевать, отбивая атаки норвежцев и американцев. На мятежном острове русского духа действовали порядки и знаки различия, принятые в царской армии. Николай Звягинцев командовал артиллерийской батареей и дослужился до чина полковника. Через шесть лет обессилевший гарнизон капитулировал перед Красной армией. Полковник Звягинцев был поражен в правах и десять лет скитался по северным лагерям, но, куда бы ни забрасывала его судьба, он повсюду прибивался к техническому персоналу, работал в котельной, в механизированной колонне, а в годы войны был призван на московский оборонный завод. Летом 1945 года он уехал в Казахстан, но его разыскали в казахстанской степи в местечке Беркутай и по особому списку прикомандировали к таинственному объекту на Клязьме.
Ночной летний дождь набирал силу и стучал в плечи и запрокинутое к небу лицо, а Звягинцев все шел по ночной роще, удивляясь, что его долгая жизнь может уместиться в капле дождя, как в яблочном зернышке, где прячется до поры вся жизнь материнского дерева. Благодаря ливню, он незамеченым дошел до братского корпуса.
Прошло трое суток. Слухи о том, что объект будут ликвидировать, обрели достоверность приказа. Уцелеет только оборудование, два-три ведущих инженера и несколько высоких чинов. Остальные просто исчезнут, и их закрытое личное дело станет их могильной плитой. По итогам расследования Звягинцев был осужден к высшей мере, но особым решением «вышка» была заменена пожизненным заключением. Такая же мера ожидала большинство рабочих и спецов. И только один шаман, уже без оленя, устным распоряжением Верховного был отправлен обратно на Енисей.
В ночь после Большого Проскока Оленко внезапно одряхлел, точно на него обрушилась неизвестная болезнь: бацилла старости. Тем не менее шаман отбыл в Туруханский край в составе экспедиции МГБ, и больше о нем ничего не было известно.
Апрель 1965 года,
Северный Урал, лагерь особого назначения в деревне Петрецово
Любовь и Голод – вот две силы, которые, по мнению свободных философов, поровну делят власть над миром. Несвободные рассудили бы иначе… От самого небольшого голода Любовь заметно тощает и добровольно уступает трон Костлявому царю, и голодный человек твердо знает, что его спасет не далекая, как звездочка, Любовь, а миска теплой баланды с комочком комбижира. Звягинцев не сомневался, что эту броскую фразу о Любви и Голоде, об их тайном единстве и явном противоборстве, придумал сытый человек, помышляющий о продолжении чувственного пира, но за годы лагерных лишений он твердо усвоил, что Любовь истинная, крылатая, всеобъемлющая не имеет отношения к сытому животу и правит миром в одиночестве.
Ранней весной в лагерях особого назначения по всему Северному Уралу, в верховьях Колвы и Вишеры, царил сезонный беспредел. Главное управление лагерей рассылало директивы и разнарядки, но они копились в «Абвере» под сукном, а на местах, в рудниках и на лесоповалах, верховодил Голод. Первым замирал самый северный лесоповал в деревне Петрецово. Всю зиму лагерники валили лес, а в мае, по большой воде, его сплавляли по Колве и дальше к югу – по Вишере и Каме.
Забрасывать продукты в таежную глухомань было трудно и дорого, а в распутицу так и вовсе невозможно, запасы баландеров тощали, и лагерная мурцовка день ото дня становилась все жиже. В баланду крошили прошлогоднюю солонину: но эта мертвая, осточертелая пища не утоляла голода. Ошалевшие от пустой кирзухи и никотинового голода, зэки шатались вокруг поселка небольшими промысловыми бандами.
По бездорожью бежать отсюда было некуда, поэтому расконвоировали даже особо опасных рецидивистов, и «Абвер», так по всему управлению лагерей заключенные лагерей называли администрацию, сквозь пальцы смотрел на охотничьи забавы зэков.
Но день за днем зэковские самоловы были пусты, небольшие стада северных оленей откочевали к Вишере, а до гусиного и лебединого лета было еще добрых недели три, поэтому выкопанный из-под снега «бычок» или белка, попавшая в силок, считались завидной добычей, за них могли и убить. В эти отчаянные дни любая вспышка или неосторожное слово грозили опрокинуть хрупкий порядок в лагере. По ночам, распаляя страсти, на увалах выли волки, и вертухаи зверели если не от голода, то от однообразия своей «собачьей службы», и вся зона превращалась в затравленного голодного пса, одновременно трусливого и дерзкого, помышляющего только о том, чтобы урвать кусок и проглотить в полном одиночестве. Всего два или три человека могли противостоять этому помешательству. Один из них был Звягинцев.
В БУРе – бараке усиленного режима, он был вроде старейшины, и даже прозвище у него было уважительное, не в пример иным матерным погонялам – Железный Батя, но чаще просто Батя. Его «пыжика» – пожизненного заключения, не коснулась амнистия к 10-летию Победы, и по всем приметам Бате предстояло сгнить в зоне.
Лагерному старожилу было уже за шестьдесят: седой как лунь, с синими льдистыми глазами, он держался на одном характере. За семнадцать зим отсидки лагерная цинга съела его зубы и ограбила тело, но никакие лишения и муштра не смогли стереть его характер и отпечаток старинного семейного воспитания. Проведя полжизни в местах лишения человечности, он нарочито не пользовался тюремной феней и блатными этикетками. К лагерным сидельцам он обращался на «вы» и по имени-отчеству, и зэки покатывались со смеху, когда Батя оставался рулить бараком:
«Благословляю вас убраться к черту!» – говорил он оборзевшим картежникам, или «Извольте вынести парашу!» – когда воняло уж совсем нестерпимо; так получилось, что именно Батя спасал барак в голодные дни, когда зэки съедали всех «бесконвойных» собак, шатающихся по деревне и изредка забредающих в зону.
Местные псы, крупные и злобные, были потомками трофейных немецких овчарок. Здесь, на Урале, к служебной линии примешалось немного волчьей крови, и такие, выросшие на воле псы могли и сами отведать человечины. Молодых и неопытных псов зэки подманивали на остатки лагерной мурцовки и, набросив на шею аркан, волокли в лес. Бывалые сидельцы ели их сырыми, радуясь малой искре тепла и жизни, сбереженной в теле животного.