– А вот и просвира со святой Горы… – Селиванушка аккуратно выкладывал гостинцы на камчатую скатерть и называл дарителя. – А это от самой Хозяйки Енисейских гор.
Селифан достал флакончик фигурного стекла с притертой крышкой и, приоткрыв тугую пробку, легонько втянул тонкий смолистый запах:
– Вот оно, млеко земное, что у нас мощью зовется. Возьми для царских исцелений, а сие – для тебя одного!
Распутин, не веря своим глазам, вертел в ладонях крупный желтый лимон.
– В краю северных сияний выросло… попробуй… – лукаво улыбнулся Селифанушка.
– Больно кисл, – проронил Распутин. – Сажал я лимонное семечко на окне, сколько ни сажал – не растет. Вылущит второй листок и желтеет. Не пойму, в чем дело.
– Была бы благодать – умел бы отгадать, – заметил Селифан и продолжил серьезно и тихо: – Смертный корень в человеке – грех, был бы ты чист как стеклышко, вырастил бы зернышко, хоть лимонное, хоть горчичное…
– Так ты о вере моей судить пришел, – покачал головой Распутин. – А вера моя в делах!
– Так-то оно так, только слепы земные очи, во тьме кромешной бредем без посоха и без поводыря. Вот тебе и посошок под руку. – Он протянул старцу свою клюку и впрямь излаженную под рост Распутина. – Он тебя куда надо доведет.
Шевеля губами, Распутин прочел по зарубкам путь к Большому Камню, после по Всюганской равнине через Алтайское Беловодье и дальше вверх по Енисею до Солнцева селенья, выше были обозначены имена станков и пристаней, которые по перевалам и рукавам северных рек держали скрытники: знающий, да сочтет…
– Ну будь здоров, брат! Телом ты здрав, желаю тебе духом исцелиться…
Прощаясь, странник уже не поцеловал Распутина в уста, а земно поклонился ему.
– А Хозяйке скажи: будет Григорий Ефимович, непременно будет! Вот крепкий путь по рекам наладится – и приеду! – твердо обещал ему вслед Распутин.
В самой природе фейерверка уже таится предвестие гибели, и чем выше взлетают неверные светочи, чем ярче сияют, тем быстрее прогорают и меркнут, не успевая озарить даже собственную гибель.
В его молодой жизни это случилось впервые: о том, что его номер с хищниками исключен из новой программы, Аким Воронов узнал случайно. Какой-то авторитет в приемной комиссии заявил, что его волки мелковаты, а медведь-пенсионер годится разве что для тапочно-бандажных гастролей. Поговаривали, что белая рубаха с алыми славянскими вышивками смотрится чересчур вызывающе, а резные деревянные идолы вообще попахивают экстремизмом. Второе отделение будет «вытягивать» дрессировщик Ингибаров, вернувшийся из заграничного турне, а ему, Воронову, придется не просто сократить группу, а фактически уничтожить работу нескольких лет.
Конечно, можно уехать в провинцию и начать с нуля: зимой – крутить «утренники» в младших классах, садах и детских домах, а летом – глотать пыль в шапито. Но региональные и передвижные цирки закрываются один за другим, животные голодают, а ветеранов арены на заслуженном отдыхе списывают и усыпляют: нечем кормить молодых и работающих зверей. Ингибарову проще: за его спиной по-прежнему маячат большие деньги и родственные связи с влиятельной национальной диаспорой, по слухам владеющей третью московских капиталов, – а за плечом Акима – только его несомненный талант и дедовская наука.
Он был потомственным медвежьим вожаком, а тому, кто познал душу зверя, нет тайн и в человечьем сердце. Это внутреннее знание о звериной душе, о волчьем и медвежьем рае и о Богах – покровителях своего ремесла досталось ему от предков. Далекий пращур Акима, Аника Ворон, был сыт медвежьей пляской: водил медведя по ярмаркам, играл на сопели, и та скоморошья жалейка все еще рассыпалась жемчужной зернью в снах Акима.
Звери учили его бесконечной мудрости и терпению – и внезапному бешеному бунту, и он мечтал жить вот так же вольно и дико, слушая только голос своей крови и неумолчный набат сердца, но в мире бумажных законов, писанных кривдой, он был вынужден отступить и загнать свой гнев в клетку из ребер на самое дно алой пещеры и замкнуть его на тридевять замков. Но не таковы Вороновы, чтобы сдаться без боя…
После вечернего представления он наскоро простился со своими животными и, не заезжая домой, погнал машину по Владимирскому тракту. Часа через полтора впереди замелькали огни Киржача. Он остановил машину на темном пустом шоссе, вынул из багажника то немногое, что могло понадобиться ему в ближайшие час-полтора, и по едва приметной тропе пошел вглубь леса.
Эти гиблые болота между Киржачом и Петушками обходили стороной. Здесь, на укромном капище, несколько раз в году собиралась славянская языческая община «Коловрат». Здесь можно было не опасаться налета конной милиции или жалоб дачников на костры в лесу и подозрительные сборища.
Извилистый Киржач с севера огибал небольшую березовую рощу, южные подходы к капищу были укрыты буреломом и зарослями густого ольховника. Здесь жили молчаливые тени пращуров и стояли по кругу деревянные изваяния родных Богов.
Посредине лесной прогалины он сложил костер, и вскоре юный шумный огонь поднялся высоко, растопил снег и обнажил черную, парную землю. На круглый камень у ног женского идола он поставил чашу с красным вином, потом разделся до пояса, снял щегольские сапожки и ступил на капище босой. Грозовое электричество пробирало от ступней до макушки, и мышцы кололо злой, бодрой силой. Длинные соломенные пряди его волос ожили и заиграли на ветру; эта роскошная растительность снискала ему обожание поклонниц, но здесь, на капище, она дарила ему чувственное родство с ветром, с движением ветвей и пляской пламени в костре.
Прежде он никогда ни о чем не просил своих Богов, зная, что доброе и нужное придет само, а чужое и суетное было не нужно, но сегодня он впервые нуждался в их помощи, он стучал в ворота Смерти, в запертое чрево Тьмы и будил дремлющие тени:
– Марена черная, Марена вечная, Смерти Владычица! Слети черной лебедью на жертву мою, спой свою песнь прощальную, для врага погребальную!
Богам не нужны слова – Боги читают в сердце, но человек существо словесное и через Слово обретает себя в мире земном. Его жаркая мольба рождалась из сердечных глубин, из воя плакальщиц, из воплей радарей, впечатанных в его родовую память, – и эти едва слышные голоса безошибочно подсказывали ему, что делать и как говорить.
Он вынул из самодельных ножен, пристегнутых к поясу, ритуальный нож. Рукоять была выточена под его ладонь из карельского капа, а заостренная полоса помнила свет полной луны в ночь ковки. Нож был изготовлен по всем правилам и годился для цели, которой был предназначен.
– Кровь моя – то страва Твоя, власы мои – травы примогильные, руки мои – сучья мертвого древа… – шептал он слова черного потвора и, крепче сжав рукоять, надрезал запястье неглубоким точным движением.
Тяжелые крупные капли градом посыпались в ковш с красным вином.
– Так я отмыкаю полночные ворота, из Яви в Навь торю хода для недруга окаянна, кривдою черной обаянна. – Горло сводило судорогой, точно в эту секунду отравленная кровь врага волнами перетекала через его сердце и мозг.