Quixote, Don/Дон Кихот
Был ли Гюстав «старым романтиком»? Он питал слабость к образу мечтательного рыцаря, заброшенного в вульгарное, материалистическое общество. «Madame Bovary, с’estmoi» — это аллюзия на предсмертный ответ Сервантеса о прототипе его знаменитого героя. Ср. Трансвестизм.
Realism/Реализм
Был ли Гюстав «новым реалистом»? Он всегда во всеуслышание отрицал это определение. «Я написал “Госпожу Бовари” из ненависти к реализму». Галилей во всеуслышание отрицал, что Земля вращается вокруг Солнца.
Sand, George/Жорж Санд
Оптимиста, социалистка, гуманистка. Презираема до личного знакомства, нежно любима после. Вторая мать Гюстава. Погостив в Круассе, послала Флоберу полное собрание своих сочинений (77-томное издание).
Transvestism/Трансвестизм
Гюстав в молодости: «Бывают дни, когда хочется быть женщиной». Гюстав в зрелости: «Госпожа Бовари — это я». Когда один из врачей назвал Флобера «старой истеричкой», тот счел наблюдение «глубоким».
USA/CUIA
Флобер редко упоминает Оплот Свободы. О будущем он писал: «Оно будет утилитарным, милитаристским, американским, католическим. Очень католическим». Вероятно, он предпочитал Капитолий Ватикану.
Voltaire/Вольтер
Что великий скептик девятнадцатого века думал о великом скептике века восемнадцатого? Был ли Флобер Вольтером своего времени? Был ли Вольтер Флобером своего времени? «Histoire del ’esprit humain, histoire de la sottise humaine». Кто из них это сказал?
Whores/Шлюхи
В девятнадцатом веке были необходимы для заражения сифилисом, без которого никто не мог претендовать на гениальность. Знак почета с гордостью носили Флобер, Доде, Мопассан, Жюль де Гонкур, Бодлер и т. д. А незараженные писатели встречались? Если да, они, наверное, были гомосексуалистами.
Xylophone/Ксилофон
Нет сведений, что Флобер когда-либо слышал ксилофон. Сен-Санс использовал этот инструмент в «Пляске смерти» 1874 года для намека на перестук костей; Гюстава это могло бы позабавить. Возможно, он слыхал глокеншпиль в Швейцарии.
Yvetot/Ивто
«Увидеть Ивто и умереть». Если вас спросят об источнике этого малоизвестного афоризма, улыбнитесь загадочно и промолчите.
Zola, Emile/Золя, Эмиль
Отвечает ли великий писатель за своих учеников? Кто кого выбирает? Если младшие современники называют вас Мастером, можете ли вы себе позволить презирать их труды? С другой стороны, насколько искренна их хвала? Кто в ком больше нуждается — ученик в мастере или мастер в ученике? Обсудите, не делая выводов.
Это чистая история, что бы вы ни думали.
Когда она умирает, вы сначала даже не удивляетесь. Часть любви — это подготовка к смерти. Вы все сделали правильно. Смерть — часть всего этого.
После приходит безумие. Затем одиночество: не то эффектное одиночество, которого вы ожидали, не интересное мученичество вдовства, а просто одиночество. Вы ожидаете чего-то почти тектонического — головокружения в отвесном каньоне, — но скорбь регулярна, как работа. Что говорим в таких случаях мы, врачи? Я глубоко вам сочувствую, миссис Бланк; конечно, вы будете горевать, но со временем придете в себя, уверяю вас, по две таблетки на ночь, может быть, какое-нибудь новое занятие, миссис Бланк, чинить машину, пойти на аэробику; не волнуйтесь, через полгода вы вернетесь к жизни, и, пожалуйста, обращайтесь ко мне в любое время; сестра, когда она придет, дайте ей еще этих таблеток, нет, мне не нужно ее осматривать, это ведь не она умерла, во всем есть хорошие стороны. Напомните мне: как ее зовут?
А потом это случается с вами. И в этом нет ничего исключительного. Горе наполнено временем, не остается ничего, кроме времени. Бувар и Пеюоше записывают в своей Copie совет «Как забывать друзей, которые умерли»: Тротула (из салернской школы) утверждает, что нужно есть фаршированное сердце свиноматки. Я еще, может быть, воспользуюсь этим средством. Я пытался пить, но какой смысл? Алкоголь тебя опьяняет, вот и все, что он может. Работа, говорят, лечит все. Нет, не лечит, иногда она не может даже вызвать усталость: самое большее, чего удается достичь, — невротическая апатия. И бесконечное время. Дайте себе еще немного времени. Не торопите время. Свободное время. Время, с которым не знаешь, что делать.
Люди думают, что тебе хочется поговорить. «Хотите поговорить об Эллен?» — спрашивают они, намекая, что не будут чувствовать себя неловко, если вы расплачетесь. Иногда вы говорите, иногда нет, разницы никакой. Слова все не те, или, вернее, нужных слов не существует. «Человеческая речь подобна разбитому котлу, и на нем мы выстукиваем мелодии, под которые впору плясать медведям, хотя нам-то хочется растрогать звезды». Вы говорите, и язык скорби оказывается до смешного неадекватным. Кажется, вы говорите о чьих-то чужих печалях. Я любил ее, мы были счастливы, я скучаю по ней. Она не любила меня, мы были несчастливы, я скучаю по ней. Набор молитв ограничен: бормочите звуки.
«Это кажется невыносимым, Джеффри, но ты из этого выйдешь. Я серьезно отношусь к твоей скорби, но я многое повидал в жизни и знаю, что ты из этого выйдешь» — ты сам говорил эти слова, выписывая рецепт. (Нет, миссис Бланк, даже если вы выпьете их все, они вас не убьют.) И ты на самом деле выходишь из этого. Через год, через пять. Но выходишь не так, как поезд выходит из тоннеля, вырываясь из меловых холмов к солнечному свету, чтобы начать быстрый, дребезжащий спуск к Ла-Маншу; ты выныриваешь, как чайка из нефтяного пятна. Навек в смоле и перьях.
И ты по-прежнему думаешь о ней каждый день. Иногда, устав любить ее мертвую, ты воображаешь, что она возвратилась к жизни, что с ней можно поговорить, спросить ее мнение. После смерти матери Флобер заставлял экономку одеваться в клетчатое платье госпожи Флобер и являться ему в виде апокрифической реальности. Это и помогало, и не помогало: через семь лет после похорон он все еще разражался слезами при виде этого старого платья, бродящего по дому. Это успех или неудача? Память или потворствование собственным желаниям? И в какой момент привыкаем к своей скорби и начинаем получать от нее тщеславное удовольствие? «Опасайтесь печали. Это порок» (1878).
Или пытаешься уклониться от ее образа. Сегодня, когда я вспоминаю Эллен, я пытаюсь думать о том, какая буря с градом разразилась в Руане в 1853 году. «Первоклассный град», — писал Гюстав Луизе.
В Круассе разрушило шпалеры, перемололо цветы, уничтожило огород. Где-то погиб урожай, где-то разбились окна. Рады были только стекольщики; стекольщики и Гюстав. Хаос восхищал его: за пять минут природа восстановила истинный порядок вещей вместо того преходящего, поддельного порядка, которым самонадеянно тешатся люди. Может ли быть что-то глупее, чем теплица для дынь, спрашивает Гюстав. Он аплодирует граду, который разбил стекло. «Люди слишком легко верят, будто солнце создано для того, чтобы лучше росла капуста».