Нечего бояться | Страница: 40

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я не могу думать о своих родителях как о пучках генетического материала, лишенных личных особенностей, более минуты. Что полезно (а в практическом выражении означает истинно) — это размышлять о них здраво, в ключе того пинка по камню. Однако теория пучка предлагает нам еще одну возможность обвести смерть вокруг пальца. Вместо того чтобы оплакивать старомодное «я», над которым трудился всю жизнь и которое если не любимо, то, по крайней мере, существенно для владельца, поразмыслите над следующим доводом: если этого «я» на самом деле не существует, поскольку я себе его и выдумал, так чего ж я или «я» скорблю заранее? Получается, что иллюзия оплакивает иллюзию; к чему случайно образовавшемуся пучку терять голову из-за того, что пучок этот рассеется? Убедительный довод? Сможет ли он пройти сквозь смерть, как нейтрино сквозь камень? Интересно; надо будет поразмыслить на досуге. Хотя я, естественно, сразу думаю о контрдоводе, основанном на: «Все говорят, что это так банально. Но я-то никакой банальности не чувствую». Теоретики в области сознания могут сколь угодно говорить, что моя смерть если и не полная иллюзия, то во всяком случае утрата чего-то более рудиментарного и менее личностного, чем мне хотелось бы думать; но я сомневаюсь, что, когда придет время, мои переживания будут происходить в этом ключе. Как умирал Беркли? Он нашел свое утешение в религии, а вовсе не в теории, что все вокруг — не более чем образы внутри нашего сознания.


На все это мой брат отвечает, что, если б я не бросил занятия философией, я бы знал, что теорию пучка «изобрел некий Д. Юм»; более того, «любой последователь Аристотеля» мог бы сказать мне, что нет ничего личного, нет чертика в табакерке, «как нет и самой табакерки». Но зато я знаю то, чего он не знает: например, что наш отец страдал болезнью Ходжкина. Меня поразило, что брат не знает или, во всяком случае, не помнит об этом. «У меня сложилась такая история (она же, отчасти, предостережение), что до семидесяти-семидесяти двух лет он пребывал в полном здравии и был полон сил, а когда его стали пользовать эти шарлатаны, все пошло под откос, и довольно быстро».

В таком изложении событий — или, скорее, совершенно произвольной интерпретации, имеющей мало общего с реальностью, — сошлись объездивший полсвета исследователь Аристотеля и его сосед, крестьянин из Крёза. В деревенской Франции бытует стойкий миф о совершенно здоровом человеке, который, спустившись с гор, совершает роковую ошибку, зайдя в кабинет врача. Через несколько недель, дней или даже часов, зависит от рассказчика, он только на кладбище и годится.

Перед тем как уехать из Англии и поселиться во Франции, мой брат пошел на процедуру по спринцеванию ушных раковин. Медсестра предложила заодно померить ему давление. Брат отказался. Она уточнила, что это бесплатно. Он ответил, что это, конечно, многое меняет, но он просто не хочет ничего измерять. Сестра, очевидно не понимая, какого сорта пациент ей попался, объяснила, что в его возрасте у него может быть высокое кровяное давление. Брат голосом персонажа юмористической радиопрограммы, которую передавали задолго до того, как эта медсестра родилась, возразил: «Не желаю этого знать».

«Так и я, — рассказывал он мне. — Допустим, давление у меня в норме, тогда я бы попусту потратил время; допустим, оно не в норме, тогда я бы ничего не стал предпринимать (ни пить таблетки, ни менять диету), но все равно время от времени беспокоился бы». Я ответил, что «как философ» он, рассматривая этот случай, должен был бы применить пари Паскаля. Тогда обозначилось бы три варианта: 1. С тобой все в порядке (хорошо). 2. С тобой что-то не так, но дело можно исправить (хорошо). 3. С тобой что-то не так, но, прости, приятель, делать нечего (плохо). Мой брат, однако, против такой оптимистической трактовки возможных исходов. «Нет, нет. “С тобой что-то не так, но дело можно исправить” = плохо. — (Я не люблю, когда меня исправляют.) — А когда все плохо, сделать ничего невозможно и ты об этом знаешь — это много хуже, чем если б ты не знал». Как говорит мой друг Г., «ужас в том, что знаешь: это обязательно случится». Предпочитая неведенье, мой брат в кои-то веки похож на отца больше, чем я.

Однажды, в разговоре с французским дипломатом, я попытался описать ему своего брата. Да, сказал я, он профессор философии, который работал в Оксфорде до пятидесяти лет, а теперь живет во французской глубинке и преподает в Женеве. «Дело в том, — продолжал я, — что у него есть заветное желание — пожалуй, даже философская мечта — жить нигде. Он анархист, но не в узком политическом смысле, а в более общем, философском. Поэтому живет он во Франции, банковский счет держит на Нормандских островах, а преподает в Швейцарии. Он хочет жить нигде». — «А где он живет во Франции?» — поинтересовался дипломат. «В Крёзе». В ответ прозвучал типичный для парижанина смешок: «Значит, он добился своей цели! Он и живет нигде!»

Достаточно ли четкая картинка сложилась у вас относительно моего брата? Возможно, понадобится еще несколько базовых фактов. Он на три года старше меня, женат сорок лет, имеет двух дочерей. Первым законченным предложением, которое произнесла его старшая дочь, было: «Бертран Рассел глупый старикашка». Свое жилище он называет gentilhommière [37] (я ошибался, называя его maison de maître [38] : во Франции система описания домов так же сложна, как та, что когда-то применялась для женщин легкого поведения). У него полдюжины акров и шесть лам в загоне: возможно, это единственные ламы в Крёзе. В философии он специализируется на Аристотеле и досократиках. Однажды, много лет назад, он сказал мне, что «отказался от смущения» — отчего писать о нем, конечно, легче. Ах да, еще он часто одевается в костюм наподобие тех, что носили в восемнадцатом веке, сшитый его младшей дочерью: бриджи, чулки, туфли на пряжках — снизу; парчовый жилет, широкий галстук, длинные, стянутые в узел волосы — сверху. Возможно, об этом стоило упомянуть пораньше.

Он собирал Британскую Империю, я — Весь Остальной Мир. У него было искусственное питание, меня кормили грудью, из чего я вывожу наше принципиальное различие: он — натура рассудочная, я — сентиментальная. Когда мы учились в школе, то каждое утро выходили из нашего дома в Нортвуде, Мидлсекс, и час с четвертью добирались до нашей школы в центральном Лондоне, с двумя пересадками. За четыре года этих совместных путешествий (1957–1961) брат не только ни разу не сел со мной на одну скамью, он никогда не садился в тот же поезд. То была образцовая проблемная ситуация «старший/младший брат», но, как я потом понял, было в этом что-то еще.

Что-нибудь прояснилось? Литература и жизнь — это разные вещи; в литературе писатель проделывает для нас тяжелый труд. Литературных персонажей легче «разглядеть» — если романист компетентный, а читатель сведущий. Героев показывают с определенного расстояния, поворачивают так и эдак, ставят в свет, раскрывают, чтоб показать глубину; ирония, эта инфракрасная камера для съемок в темноте, фиксирует их, когда они и не знают, что за ними наблюдают. Но в жизни все иначе. Часто бывает так, что чем лучше знаешь человека, тем хуже ты способен его разглядеть (а значит, и в литературное произведение ввести его гораздо сложнее). Он может оказаться настолько близко, что будет уже не в фокусе, а рассеять такой туман не в состоянии ни один из действующих романистов. Говоря о человеке хорошо знакомом, мы часто возвращаемся к моменту, когда впервые как следует его разглядели, когда он предстал в нужном — и весьма лестном — свете, на верном фокусном расстоянии. Это, возможно, одна из причин того, почему некоторые пары поддерживают очевидно невыносимые отношения. Безусловно, такие привычные факторы, как деньги, сила сексуального влечения, позиция в обществе, страх одиночества, играют свою роль; однако люди могут попросту потерять друг друга из виду и продолжать работать над устаревшей версией партнера, пользуясь утратившим актуальность представлением о нем.