Однако все зависит от того, насколько мне удастся оставаться самим собой. Когда я впервые обдумывал наилучший сценарий собственной смерти (x месяцев, время, достаточное, чтобы написать 200–250 стр.), я воспринимал это как само собой разумеющееся. Я полагал, что останусь собой до конца, инстинктивно придерживаясь своей писательской ипостаси, требующей от меня описывать и давать определения миру, даже покидая оный. Однако личность на финишной прямой может подвергаться неожиданным потрясениям, гиперболизациям и искажениям. Друг Брюса Чатвина впервые понял, что писатель, должно быть, серьезно болен, когда тот заплатил за обед, что до тех пор было для него совершенно не характерно. Кто может предсказать реакцию сознания на собственный скорый исход?
Монтень умер не так, как ему мечталось — высаживая капусту у себя на огороде. Смерть к этому скептику и эпикурейцу, толерантному деисту, писателю безграничной любознательности и учености, пришла, когда в его спальне служили мессу: ровно в момент (так, во всяком случае, говорят) подношения Святых Даров. Образцовая смерть для католической церкви — что не помешало внести его работы в Индекс [36] на следующие сто лет.
Двадцать лет назад я посетил его дом — или, скорее, его писательскую башню, — что недалеко от Бордо. На нижнем этаже — часовня, спальня на втором, на верхнем кабинет. По прошествии четырех столетий подлинность фактов, как и домашней обстановки, проверить было невозможно, что любой философ воспринял бы априори. Присутствовал сломанный стул, на котором, возможно, сиживал великий эссеист — а если нет, значит, сидел на чем-то похожем. О спальне во французском путеводителе было написано вкрадчиво и уклончиво: «Ничто не мешает нам думать, что скончаться он мог именно здесь». В кабинете на балках по-прежнему были надписи на греческом и латыни, пусть их и подновляли много раз; а вот тысячетомная библиотека Монтеня, которая и была его вселенной, давно уже рассеяна. Не было даже полок: о них напоминали лишь две металлические скобы, на которых они, возможно, крепились. Все это показалось мне сугубо философичным.
Прямо рядом со спальней, где, возможно, скончался Монтень, вероятно уставившись на подносимые Святые Дары (впрочем, ничто не мешает нам думать, что он вспоминал о своей капусте), расположен небольшой уступ, откуда философ мог наблюдать, не прерывая своих мыслей, за мессой, которую служили внизу. В узкой изогнутой арке из семи ступеней была замечательная акустика и священника было видно вполне. Когда гид и другие туристы пошли дальше, некий инстинкт почтения сподвиг меня ступить на эту площадку и начать спускаться по ложной лестнице. Через две ступеньки я поскользнулся, и мне пришлось мгновенно растопырить конечности и упереться в стены, чтобы как-то предотвратить падение и не улететь сквозь каменную воронку в расположенную ниже часовню. Стиснутый в узком проходе, я испытал клаустрофобию, знакомую по снам — из тех, когда оказываешься под землей в какой-то сужающейся трубе или колодце, а вокруг становится все темнее, и тебя охватывает паника и ужас. Про такой сон еще до пробуждения совершенно понятно, что он точно про смерть.
Сны всегда вызывали у меня подозрения или, скорее, чрезмерный интерес. Я знал одну пару — они давно и не скрывая этого любили друг друга, их день всегда начинался с того, что жена пересказывала мужу сны, занимавшие ее ночью. Этой традиции они были верны и когда им было уже за семьдесят. Я же предпочитаю — а на самом деле считаю неоценимой — чрезвычайную лаконичность, с которой к пересказу снов подходит моя жена. Она просыпается и выдает либо краткую сводку — «пустыня какая-то», либо сжатую критическую оценку, например «стыд один» или «хорошо, что я выбралась из этого». Иногда описание и оценка совмещаются: «Индийские сны, как длинный бессвязный роман». После чего она снова засыпает и забывает о сказанном.
Это мне кажется правильным отношением к снам. Когда я начинал заниматься писательством, я установил для себя два правила: никаких снов, никакой погоды. Как читателя меня давно уже раздражала «знаменательная» метеорология — грозовые облака, радуги, далекий гром, — как и «знаменательные» сны, предчувствия, явления и тому подобное. Я даже собирался назвать свой первый роман «Не погода», но книга писалась так долго, что в итоге название показалось мне слишком скромным.
Смерть снится мне, как можно было предположить, нередко: бывают сны могильные, с заключением под землю и сужающимися туннелями; случаются и более динамичные, похожие на фильмы про войну, где меня преследуют, окружают превосходящие числом и вооружением противники, а у меня кончаются патроны, меня берут в плен, отправляют по ошибке на расстрел, где сообщают, что жить мне осталось даже меньше, чем я предполагал. Обычная история. Когда несколько лет назад меня посетила вариация на заданную тему, я вздохнул с облегчением. В том сне я вселялся в гостиницу для самоубийц в некой стране, толерантной к решившим добровольно уйти из жизни. Я подписал необходимые бумаги, и моя жена согласилась то ли присоединиться ко мне, то ли, что больше на нее похоже, сопроводить и помочь мне в этом предприятии. Однако по прибытии я нахожу это место чрезвычайно унылым — дешевая мебель, обшарпанная кровать, от которой несет прошлыми и будущими постояльцами, скучающие аппаратчики, которые воспринимают тебя как очередную жертву их бюрократической машины. Я понимаю, что принял неверное решение. Я не хочу закончить жизнь здесь (даже селиться здесь не желаю), я совершил ошибку, в жизни еще так много интересного, а впереди пусть недолгое, но будущее; хотя, даже прокручивая в голове эти мысли, я понимаю, что процесс, под которым я подписался, запущен, обратного хода уже нет, через несколько часов, а то и минут я умру, потому что избежать этого просто невозможно и никакая кёстлеровская уловка мне не поможет.
Новым сном я если не гордился, то, во всяком случае, радовался, что мое подсознание, по крайней мере, получает какие-то обновления, идет в ногу с мировыми тенденциями. Обнаружив в последней книге «Ушиб времени» поэта Д. Дж. Энрайта описание практически такого же сна, я порадовался чуть меньше. Заведение, в котором он забронировал номер, похоже, было поприличнее, но, как это обычно случается в сновидениях меланхоликов, что-то неизбежно пошло не так. В его случае в гостинице для самоубийц кончился отравляющий газ. В итоге решено было отправить фургон с Энрайтом и его женой на местную почту, и он опасался — вполне оправданно, — что почтовый инвентарь окажется менее гуманным и эффективным.
По здравом размышлении такая одновременность меня не слишком огорчила (собственничество в отношении снов — весьма странная форма тщеславия). Меня больше встревожило, когда в другом месте книги Энрайта я наткнулся на следующее высказывание: «Я бы не слишком противился умиранию, если б оно не вело к смерти». Но ведь это я первый сказал, подумал я, — я говорил это много лет и писал тоже. Вот, смотрите, в моем первом романе, том, что не называется «Не погода». «Я был бы вовсе не прочь поумирать, если б знал, что в конце концов все не закончится Смертью». (Перечитывая это предложение, я задаюсь вопросом, следует ли смущаться повторением «конца». В ответ на упрек я бы, наверное, стал доказывать, что сделал это намеренно, дабы подчеркнуть конечность. Так ли это было в действительности, я не помню.) Итак, кого же цитирует Энрайт? Некоего Томаса Нейджела и его книгу «Смертельные вопросы». Гуглим, находим: профессор философии и права Нью-Йоркского университета; книга напечатана в 1979 году, моя вышла в 1980-м. Черт. Я мог бы предъявить, что работу над своей книгой начал лет за восемь-девять, но это было бы не убедительнее, чем отказ от самоубийства в моем сне. Нет сомнений, что кто-то добрался туда даже раньше, чем мы оба; возможно, кто-нибудь из древних греков, в которых так хорошо разбирается мой брат.