Джейкоб Дитмалер был не настолько глуп, чтобы не понять, что они приехали к его другу в день стирки.
И снова писательнице ничто не мешало преспокойно написать: «Джейкоб Дитмалер мог понять, что они приехали к его другу в день стирки»; но это более банально. Двойное отрицание в первом предложении сбивает нас с толку, так как мы ожидаем, что вступление окажется простым. Кроме того, возникает вопрос: «Так насколько же глуп был Джейкоб Дитмалер?» Помимо всего прочего, в выражении «в день стирки» Фицджеральд использует определенный артикль, хотя обычно в подобных случаях он не используется. Определенный артикль напоминает нам немецкое выражение «am Waschtag» и на уровне подтекста помогает почувствовать, что мы находимся в другом времени в другом месте. Это облегчает сопереживание герою. Такова одна из первых отличительных черт последних четырех романов: они не похожи на исторические романы, если рассматривать их как книги, в которых мы, современные читатели, переносимся в прошлое благодаря автору, который попутно предоставляет нам необходимую информацию. Скорее они похожи на принадлежащие к определенной эпохе романы, куда мы попадаем на равных правах с героями. Как будто мы читаем роман в период, когда он был написан, — и при этом остаемся в нашем собственном времени. Добродушная рассеянность Фицджеральд достигает кульминации в тех эпизодах, где весь мир, физически осязаемый и прочный, вдруг опрокидывается. В начале «Ангельских врат» ураган ужасной силы перевернул Кембридж: деревья лежали на земле вверх ногами, — и это в университетском городке, где все подчинено логике и здравому смыслу. А в конце романа номинальные ворота волшебным образом открываются, что можно принять за квазирелигиозный мотив или зловещий сюжет, позаимствованный из рассказов о привидениях (а возможно, и то и другое).
Ближе к концу романа «Начало весны» встречается еще сцена-прозрение: Долли просыпается посреди ночи на даче и видит Лизу, временную (русскую) гувернантку детей Рида, одетую на выход; нехотя та все-таки берет Долли с собой. Они идут по дорожке вдаль от света, льющегося через переднее окно дачи, пока «свет не скрылся из виду, хотя дорожка, казалось, была достаточно прямой». Вокруг них смыкается лес. Среди стволов берез Долли начинает видеть «нечто, похожее на человеческие руки, которые движутся, чтобы соприкоснуться друг с другом через белизну и мрак». На поляне, прижимаясь к стволу дерева, стоят мужчины и женщины. Лиза объясняет этим людям, что знает, они пришли туда из-за нее, но она не может остаться, поскольку должна вернуться с ребенком в дом. «Если она расскажет об этом, ей не поверят. Если она запомнит, то со временем поймет, что это было». Они идут по дорожке обратно, и Долли возвращается в постель, однако лес уже вторгся в загородный дом. «Она все еще чувствовала стойкий запах березового сока. В доме им пахло так же сильно, как и на улице». Понимает ли Долли, что видела — и понимаем ли мы? Что представляет собой эта сцена (которую мы видим только с точки зрения ребенка): сон, галлюцинацию, память лунатика? А если нет, то что же? Оживает ли лес, как это происходит в пантеистической поэзии Селвина Крейна, мечтателя-толстовца из этого же романа? Символизирует ли эта сцена пробуждение женщины или личное освобождение — для Долли, или для Лизы, или для обеих? Возможно, Долли видела подготовку к некоему языческому обряду весны (всего через несколько страниц промелькнет имя Стравинского). Или же тайная встреча в лесу имела откровенно политический, даже революционный подтекст (Лиза, как мы позже узнаем, вовлечена в политику)? Некоторые, даже скорее все эти интерпретации возможны и таинственным образом не отрицают друг друга. Этот короткий отрывок занимает всего три страницы текста, но, как и сцена с бельем в «Голубом цветке», в памяти он превращается в нечто большее. И снова мы спрашиваем себя: как же Фицджеральд это делает?
Один известный британский прозаик однажды описал опыт чтения романа Фицджеральд как поездку на дорогом автомобиле, в ходе которой через какую-то милю обнаруживаешь, что «водитель бросил руль»; другой, хваля «Начало весны», тем не менее назвал его «неорганизованным». Эти суждения кажутся мне глубоко ошибочными. В «Начале весны» есть сцена, когда Фрэнк Рид коротко размышляет о системе взяточничества в России. В его типографию врываются преступники, и один из них стреляет в Рида из револьвера; Фрэнку удается поймать стрелявшего, но он решает не заявлять о происшествии в полицию. Однако забывает о ночном стороже, который наверняка знает о случившемся, и не дает тому сто рублей «то ли как взятку, то ли на чай», чтобы купить его молчание. В результате сторож идет в полицию: Очевидно, что там он получил намного меньше, но, видимо, ему срочно нужны были деньги. Вероятно, он попал в прочную сеть из мелких кредитов, долгов, выплат и описанного имущества, которая неумолимо, как трамвайные линии, опутывала весь город, квартал за кварталом.
Романы похожи на города: некоторые организованы и распланированы с той же четкостью, что и схемы общественного транспорта, где каждый цвет имеет определенное значение; каждая глава — как движение от одной станции к другой, пока все герои успешно не достигнут конечной остановки в своей истории. Другие же, более тонкие и мудрые, не предлагают путешественникам легко читаемую карту. Вместо того чтобы показать дорогу через город, они кидают вас в самый его центр, погружают вас в его жизнь, и вы сами должны найти маршрут. Возможно, структура и цель таких романов с первого взгляда не видны, так как основаны на скрытой сети «кредитов, долгов, выплат и потери права выкупа своего имущества», которая и представляет собой человеческие отношения. В таких романах не существует механического движения: они, прямо как в жизни, блуждают, останавливаются, бегут вприпрыжку, но с большей целеустремленностью и менее заметной структурой. Священник в «Начале весны», пытаясь доказать ясность божьего промысла на земле, говорит: «Случайных встреч не бывает». Эта фраза верна и для хорошей художественной литературы. Такие романы легко читать, ведь они содержат мелкие подробности, случаи из жизни и отражают ее динамику, но вот разгадать их иногда очень сложно. Ведь отсутствующий в тексте автор может уверенно предположить, что читатель так же утончен и умен, как и он сам. Романы Пенелопы Фицджеральд служат выдающимися примерами именно таких произведений.
В апреле 1949 года в Рим приехал тридцатилетний поэт-англичанин. Британские литераторы постоянно приезжали туда на протяжении столетия с лишним. В 1764 году город произвел такое сильное впечатление на Гиббона, что тот «потратил впустую или провел в восхищении несколько пьянящих дней, прежде чем смог приступить к хладнокровным и скрупулезным изысканиям». В 1818 году Шелли нашел римские памятники «безукоризненными». В следующем году город «восхитил» Байрона: «…он превосходит Грецию… Константинополь… все… по крайней мере, из того, что я видел». А в 1845 году в Рим впервые прибыл Диккенс, впоследствии сказавший своему биографу Джону Форстеру, что его «тронул и пленил» Колизей, как никакая другая достопримечательность в мире, «за исключением разве что Ниагарского водопада».
Наш молодой поэт-англичанин пребывал в хорошем расположении духа; никогда еще во взрослой жизни он не чувствовал себя счастливее. Глубокий кризис молодости (когда конфликт между религиозными убеждениями и тягой к наслаждениям заставил его отказаться от преподавания и научных изысканий в Оксфорде, поскольку он не мог более соответствовать «Тридцати девяти догматам англиканского вероисповедования») миновал; осенью его ожидала должность в Университетском колледже Лондона. Он был не только поэтом, но и знатоком Античности, поэтому мы вправе ожидать, что Рим произвел на него такое же впечатление, как и на его литературных предшественников. Однако ни город древних латинян, ни современный папский город поэта не тронули. Он написал матери: