Смерть белой мыши | Страница: 18

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я кивнул — французский язык в моем наборе.

— Ари был лесопромышленником. Мы жили в Хельсинки, а его леса и заводы находились на севере. Муж все время ездил туда. Это-то и погубило наш брак.

Анна улыбнулась своим воспоминаниям. Было ясно, что повод для развода дал не этот Цыпа.

— Я влюбилась в одного шведа, — продолжала Анна. — Очень богатого — у него был свой остров около Гётеборга. Небольшой такой, но весь его. — Взгляд Анны вдруг потемнел, но я уже привык к таким перепадам. — Жуткая оказался сволочь! И скряга.

Анна открыла очередной штофчик и наполнила нам рюмки. Она, на русский манер, вытащила все свои бутылочки из шкафа и выстроила их на столе. Чтобы не запутаться, попробованную наливку мы отставляли подальше, так что у нас на столе было два ряда.

— Это что у нас? Брусничная. Ну, ваше здоровье!

— Ваше здоровье!

Мы с той встречи с Марет окончательно перешли на русский.

— А кем вы работали? — спросил я. — Вы работали?

Анна снова просияла. Поразительно, как ее сухое морщинистое лицо преображалось, когда она вспоминала свою, как теперь выяснялось, бурную жизнь.

— Я была балериной. Не самой выдающейся. Но училась в Вагановском училище в Ленинграде, потом танцевала в Кировском театре. Не заглавные партии, но и не в кордебалете. А в середине шестидесятых меня забросили в Финляндию. Вот там-то я стала примой: Китри танцевала, Одетту-Одилию.

— Что-то я не помню ничего похожего, — сказал я. — Это были такие громкие дела, когда кто-то оставался на Западе. Нуриев, Барышников!

— Как вы можете помнить — вы же были ребенком! И потом, я не была невозвращенкой. Я вышла замуж за иностранца — финна — и уехала жить к нему. И продолжала танцевать: и в Хельсинки, и в Стокгольме, и в Осло. Я ушла со сцены в сорок шесть лет, а сесть в шпагат или сделать парочку фуэте, наверное, смогу и сейчас, — небрежно, как всегда, когда Анне было чем гордиться, сказала она.

— Вы сказали «забросили». Значит, на вас вышли, когда вы были совсем молоденькой?

Анна посмотрела на меня, как бы оценивая, стоит ли мне это рассказывать.

— Это долгая история. Мой отец был эстонцем. Я, странно, плохо помню его лицо, но очень хорошо — руки. Они были очень большими, а ногти он стриг совсем коротко, так что на кончиках пальцев у него были как бы такие валики из кожи. Отец был настоящим силачом: он сажал меня на ладонь и поднимал к самому потолку. Я, помню, визжала от счастья и ужаса. И мама тоже кричала — от ужаса.

— А где вы жили?

— В Советском Союзе. В конце Первой мировой отец совсем молодым пареньком работал на железной дороге помощником машиниста: возил солдат из Петрограда на фронт. Его вот-вот должны были призвать в армию, но тут случилась революция. Эстония осталась под немцами, потом по Версальскому договору получила независимость, а отец оказался по ту сторону фронта. Он примкнул к большевикам, воевал с Юденичем, потом выучился на машиниста и женился на русской. Мама была комсомолкой, они оба в это верили. Ну, что они построят самый справедливый мир. Они жили в Пскове, а когда в сороковом СССР вернул себе Прибалтику, отец увез нас в Тарту. Его родители жили в Тарту — они не виделись больше двадцати лет. А мне тогда было пять. Так что я помню не все. Что было потом, я знаю по рассказам бабушки и дедушки.

— А что было потом?

— А потом… Отец стал большим партийным начальником, каким-то секретарем Тартуского райкома. И когда через год Эстонию захватили немцы, его оставили руководить местным подпольем. Они с мамой оба остались, а меня отправили с детским домом в эвакуацию в Узбекистан. После войны бабушка с дедушкой меня отыскали и привезли обратно в Тарту. Потому что отца с мамой немцы арестовали и расстреляли. Ну, не совсем так. — Анна дернула плечом. — В Эстонии — нужно говорить то, что есть, — немцы уничтожали своих противников, как правило, руками самих эстонцев.

Анна замолчала. Сожалела, что рассказала о себе так много личного незнакомому человеку? Пауза затягивалась, и я посмотрел на часы. Половина одиннадцатого.

— Что там ваша соседка? — спросил я.

Анна встала, подошла к окну и чуть отодвинула плотную занавеску.

— Свет уже не горит.

— Тогда, может, мне лучше занять позицию?

— Мне по-прежнему кажется, что это плохая идея. Ночи уже совсем холодные. Вы там схватите туберкулез.

— Палочки Коха вот так, в воздухе, не летают.

— Ну, воспаление легких. Зачем такие жертвы? Вы прекрасно можете наблюдать за садом из дома.

Я покачал головой: то, что из дома кто-то выбежит, предсказуемо. А вот нападения из погреба вряд ли кто-либо будет ожидать.

Оба пятизарядных «винчестера-1300» я осмотрел и подготовил еще до ужина. Хорошее ружье, я из него стрелял на полигоне в один из приездов в Москву. При известном навыке скорострельность у него почти такая же, как у полуавтомата. А вот при выборе патронов я оказался перед дилеммой. Ночных пришельцев скорее всего будет двое: одному, если только это не постоялец Марет, страшновато — лучше, когда кто-либо подстраховывает. Если они хотят подкинуть очередную дохлую мышь, достаточно будет пальнуть в воздух или по ногам мелкой дробью. А если они уже насытились угрозами и на этот раз собираются их реализовать? Поразмыслив, я зарядил магазин тремя патронами с крупной дробью, поверх — патрон с мелкой и в патронник загнал такой же.

Анна достала из шкафа начатую бутылку «Абсолюта», служившего основой ее наливок, и наполнила плоскую фляжку.

— Отлично, спасибо, — оценил я. — Уверен, что не помешает.

3

Полковник разведки в отставке настояла, чтобы я надел шерстяные носки, замотал шею домашней вязки шарфом из собачьей шерсти, которым она лечила радикулит, и облачился в ее старое стеганое пальто. Все эти меры вызывали у меня нарастающее сопротивление, особенно женское пальто, но сейчас я был благодарен Анне за ее ворчливую настойчивость. Поскольку время появления непрошеных гостей было неизвестно, я решил прикладываться к фляжке по глотку каждый час, не чаще.

Небо было безоблачным, огромная желтая луна только начала убывать, и из своего укрытия я различал не только светлеющую массу дома, но и каждую крупную деталь во дворе. Вот низкорослая кривая яблоня, с которой я, проходя, сорвал пару еще не совсем спелых яблок. Вот три редко посаженные молоденькие сливы. Ясно вырисовывается калитка из штакетника, обрамленная резными столбиками. Где-то неподалеку на улице залаяла собака, тут же откликнулась другая, но уже из дома. И шум прибоя, едва различимый, мерный и легкий, как дыхание спящего ребенка, убаюкивающий, гипнотический. И я в своей одежде городского сумасшедшего, скукожившийся в позе сберегания тепла на пеньке и с прислоненным к стенке погреба ружьем.

Первый раз в жизни я вот так сидел в карауле. И что, я собираюсь в кого-то стрелять? Я уже пробовал не так давно — не смог. Правда, тогда надо было убивать, а здесь достаточно будет попугать, положить на землю, связать и потом разобраться в доме. Нет, мелкой дробью выстрелить не сложно! А вот начиная с третьего выстрела придется думать.