Великолепные, изящные черты, впалые виски и крылья темных волос, и глубокие, почти трагические глаза. Однажды он увидел ее на фоне пламени, другой раз сзади виднелись туманные очертания церкви. Он с удивлением увидел, что на этот раз она была еще ребенком. Он понимал, что она страдает. Он думал: «Если бы я мог ей помочь…» – при этом зная, что помощь невозможна, что сама эта мысль лжива, ошибочна.
Другим видением оказался стол в офисе – гигантский стол светлого полированного дерева, а за столом мужчина с тяжелой нижней челюстью и маленькими неподвижными голубыми глазами. Человек подался вперед, как будто собрался заговорить, подчеркивая свои слова линейкой, которой он размахивал в воздухе. Потом он увидел угол комнаты в необычном ракурсе, там было окно, а за окном сосны, покрытые снегом. Между ним и окном было круглое, розовое лицо мужчины в очках, он смотрел на него сверху вниз, но когда Ллевеллин попытался получше его разглядеть, картина растаяла.
Ллевеллин думал, что эти видения – плод его фантазии. В них не было ни смысла, ни значения – только лица и обстановка, которой он никогда не видел.
Но вскоре видения исчезли. Пустота перестала быть обширной и всепоглощающей. Она съежилась и приобрела значение и смысл. Он больше не дрейфовал по ее волнам.
Он впустил ее в себя.
Теперь он узнал нечто большее. И стал ждать.
* * *
Пыльная буря налетела внезапно – такие бури возникают в этих местах без предупреждения. Она вихрилась, свивалась в столбы красной пыли, казалась живым существом. И закончилась так же внезапно, как началась.
После нее особенно ощутимой казалась тишина. Все имущество Ллевеллина унес ветер, внизу в долине, хлопая и вертясь как сумасшедшая, носилась его палатка. Теперь у него ничего не было. Он был совершенно один в мире, ставшем вдруг покойным и новым.
Он почувствовал: то, чего он ждал, вот-вот совершится. Снова возник страх, но не прежний страх, порожденный сопротивлением неведомому. На этот раз, храня в своей душе успокоительную пустоту, он был готов принять то, что будет ему явлено. Боялся лишь потому, что теперь познал, сколь мала и незначительна его сущность.
Нелегко было объяснить Уайлдингу, что же случилось дальше.
– Видите ли, для этого нет слов. Но я отчетливо знаю, что это было. Это было признание Бога. Я бы сравнил это с тем, как слепой знал о солнце со слов зрячих, мог чувствовать его тепло руками, но однажды прозрел и увидел его.
Я всегда верил в Бога, но теперь я знал. Это было прямое личное знание, не поддающееся объяснению. Для .человека – ужасающий опыт. Теперь я понимал, почему, приближаясь к человеку, Бог вынужден облечься в человеческую плоть.
Это продолжалось несколько секунд, потом я повернулся и пошел домой. Шел два-три дня, ввалился ослабевший и изможденный.
Он помолчал.
– Мать ужасно разволновалась, не могла понять, в чем дело! Отец, по-моему, о чем-то догадывался – по крайней мере, понял, что я получил некий духовный опыт. Я сказал матери, что мне были видения, которые я не могу объяснить, и она сказала: «В роду твоего отца были ясновидящие. Его бабка и сестра».
– После нескольких дней отдыха и усиленной кормежки я окреп. Когда другие заговаривали о моем будущем, я помалкивал. Я знал, что все образуется само собой. Я только должен буду принять его – но, что принять, я пока не знал.
Через неделю по соседству проходило большое молитвенное собрание. Мать хотела пойти, отец тоже шел, хотя и не слишком интересовался. Я пошел с ними.
Глядя на Уайлдинга, Ллевеллин улыбнулся.
– Вам бы это не понравилось – грубо, мелодраматично. Меня это не тронуло, я был разочарован. Люди по одному вставали и говорили о своих религиозных переживаниях. И тут я услышал приказ, явственно и безошибочно.
Я встал. Помню, ко мне обернулись лица.
Я не знал, что буду говорить. Я не думал, не рассуждал о свой веру. Слова были у меня в голове. Иногда они опережали меня, и мне приходилось говорить быстрее, чтобы не упустить их. Не могу передать, что это было. Если сказать, что пламя и мед, – вас это устроит? Пламя сжигало меня, но в нем была сладость подчинения – как мед.
Быть посланником Бога и ужасно, и сладостно.
– А потом?
Ллевеллин Нокс воздел руки.
– Опустошение, полное опустошение. Должно быть, я говорил около сорока пяти минут. Я пришел домой, сел к огню, не в силах шевельнуть рукой. Мать поняла. Она сказала: «Таким же был мой отец после конкурса бардов».
Она накормила меня горячим супом, согрела постель, положив в нее бутылки с горячей водой.
Уайлдинг пробурчал:
– Все необходимое дала вам наследственность. Мистика с шотландской стороны, поэтическая натура – из Уэльса, да и голос оттуда же. Убедительная картина творчества: страх, неуверенность, пустота, затем вдруг прилив сил, а после него слабость, опустошение.
Он помолчал, потом спросил:
– Не расскажете, что было дальше?
– Рассказать осталось немного. На следующий день я пошел к Кэрол. Я сказал ей, что не буду врачом, а стану проповедником. Сказал, что надеялся жениться на ней, но должен оставить эту надежду. Она не поняла. Она сказала: «Врач делает столько же добра, сколько священник».
Я сказал, что дело не в том. Мне приказано свыше, и я должен подчиниться. Она сказала – чепуха, что ты не можешь жениться, ты же не католический священник. А я сказал: «Все, что во мне есть, должно принадлежать Богу».
Она не понимала – да и как бы она могла понять, бедное дитя? В ее словаре и слов-то таких не было. Я пошел к матери, попросил ее быть доброй к Кэрол и умолял понять меня. Она сказала: «Я понимаю. У тебя не осталось ничего, что бы ты мог дать женщине», а потом в ней что-то сломалось, она заплакала и сказала: «Я знала, я всегда это знала, в тебе было что-то особенное, не как у других. Ах, как это тяжело для жен и матерей!»
Она сказала: «Если бы ты ушел к женщине, это был бы нормальный жизненный путь, я могла бы подержать на руках твоих детей. Но таким путем ты уходишь навсегда».
Я уверял ее, что это не так, но мы оба знали, что, в сущности, так оно и есть. Человеческим связям… им суждено рваться.
Уайлдинг заерзал.
– Вы должны простить меня, но я не могу считать, что это жизненный путь. Любовь к человечеству, жалость к человечеству, служение человечеству…