— Пан Нидковский будет жить на этом свете ровно столько, сколько времени будет держать язык за зубами, — проговорил Скиф в стиле гангстеров из американских боевиков.
Нидковский многого не понимал в этой жизни, в том числе и иронию, поэтому от слов Скифа его бросило в холодный пот, а на полу под его стулом стала расползаться теплая лужа.
— Мы все трое поступаем на твою «Секретную службу», — постучал по его мокрому лбу Скиф. — С братьями Климовыми нас будет пятеро. А тем, — он показал на связанных уголовников, — немедленный расчет.
Нидковский стал давиться салфеткой, и, когда Лопа помог ему избавиться от нее, он возмущенно замахал руками:
— Какой расчет может быть с бомжами, которых я подобрал на вокзале? Гоните их в шею, панове, в шею! Это же «сто первый километр», все беспаспортные. Я их из милосердия подкармливаю и ночевать в офисе разрешаю. Вон пусть те казачки отвезут их подальше и выкинут на какой-нибудь свалке.
К воротам детского сада подъехал микроавтобус. Из него, путаясь в шашках, вылезали бравые донцы Лопы.
«Ниссановский» микроавтобус с казаками и красный «жигуль» со Скифом и Засечным свернули с трассы и остановились в леске напротив трехэтажного дворца за кирпичным забором, напоминающего больше средневековый рыцарский замок. Над ним черным цыганским платком застила небо огромная стая галдящих ворон, возвращающихся с полей на ночевку в лесок. Воронье галдело так громко и надсадно, что в оранжерее, примыкающей к замку, высокий старик в сетчатой майке с кряхтением распрямился и погрозил возмутителям спокойствия увесистым костистым кулаком.
— Ишь, базар развели, биксы майданные, в натуре!.. Скиф за его спиной вошел на цыпочках в раскрытую дверь и пристроился за китайским розовым кустом. Из-под майки на спине старика проступали голубые наколки: церковные купола с крестами, а на плечах замысловатые эполеты.
Когда старик снова с кряхтением склонился над грядкой цветущих тюльпанов, Скиф отрывисто скомандовал:
— Стоять!.. Руки за голову!.. Лицом к стене!..
Старик с руками за головой заученно ткнулся лбом в стекло.
— Отставить… Ложная тревога.
Старик осторожно повернулся, рука его скользнула к упавшим садовым ножницам.
— Скиф, падла буду! С того света?.. Может, ты жмуриком мне нарисовался, а?
— Ты меня, дед Ворон, смотри ножницами для проверки не ткни. Знаю я тебя, птица вещая…
— И впрямь Скиф! Кто ж еще такую подлянку кинет. Ну, канай сюда. Бить не буду, но кости помну для начала. — Из ручищ такого старика не вырвешься. — Мне отовсюду стук идет: нет его ни по кичам, ни по зонам, ни по пересылкам и централам. А он тут, вишь, над стариком юморует… Как ты мимо вертухаев-то моих проскочил?
— Пока мои бойцы у ворот им фуфло толкали, я дырочку в заборе нашел. Потолковать я к тебе, дед Ворон, без лишних ушей и глаз.
— Потолковать… А просто свидеться со стариком неужто западло, а?
— Я только со вчерашнего дня в Москве.
— А-а-а. И уже притиснули?
— В воду глядишь…
— Кто с таким понтом?
— Сима, блядь Косоротая.
Старик присел на бочку и вытер пот с седых кустистых бровей.
Родом дед Ворон, а по паспорту Григорий Прохорович Варакушкин, был из затерянного в лесах и болотах на стыке России, Украины и Белоруссии небольшого хутора. В крестьянской семье Варакушкиных рождались одни сыновья, пятеро молодцов — один краше другого. Двое старших готовились к срочной службе, потому семьями пока не обзаводились, а двое средних только что закончили семилетку, но кулаками и статью вполне сходили за взрослых мужиков. Поскребышу, книгочею Грине, шел двенадцатый год. Братья с родителями, богомольными добрыми людьми, от зари до зари горбатились на болотистых наделах, потом и мозолями добывая хлеб свой насущный. Богатства особого в семье не было, но и с протянутой рукой, боже упаси, по миру не ходили.
Коллективизацию и раскулачивание в этих местах ретивые комиссары «учудили» как раз в тридцать третьем году, когда крестьяне вымирали от голода целыми семьями, а у живых порой не было сил по-людски похоронить умерших.
Утренней сумеречью, когда молочные туманы укрывают болота и заколосившиеся овсы, нагрянули в их дом пьяные люди с винтовками, в фуражках с красными околышами. От шума проснулся на сеновале Гриня и увидел сверху, как мечутся по двору куры и гуси, визжат под ножами в лужах крови свиньи, а его батяню и братьев, со связанными за спинами руками, красные околыши волокут к подводам, к которым уже привязаны обе их кормилицы — комолые пестрые коровы. Заорал он от страху и свалился с сеновала прямо на голову выходящего из хлева красного околыша. Тот с перепугу выхватил «наган» и стал палить по мальцу. Соскочили с подвод братья, чтобы прикрыть собой поскребыша, но красные околыши бросились к ним волчьей стаей, опрокинули в грязь и стали молотить их прикладами винтовок.
— Гринюшка-а-а-а, беги-и-и-и, ро-о-одненьки-и-и-ий! — подбитой птицей повис над рассветным хутором крик его мамки, и этот крик он навсегда унес в свою взрослую жизнь…
У самого забора схватил было мальца красный околыш, но тут в него мертвой хваткой вцепился сорвавшийся с цепи пес Тишка. Грохнули винтовочные выстрелы. Предсмертный вой пса Тишки Гриня тоже унесет в свою взрослую жизнь… Он перемахнул через забор в сад, из сада в зацветающую картошку, а вслед ему, осыпая с яблонь созревающие плоды, гремели винтовочные залпы и летел лютый мат. Из картошки Гриня метнулся в укрытые туманом овсы и упал без чувств под куст конского щавеля, вымахавшего на проплешине в два его роста. Очнулся он от выстрелов и лошадиного храпа. По меже скакали верхами красные околыши и палили наугад в серебряные от росы овсы. Один из них вылетел прямо на вжавшегося в землю мальца и, ощерясь, вскинул винтовку. То ли лошадь под ним дернулась, то ли рука спьяну, но пуля лишь срезала куст конского щавеля, не задев мальца. Красный околыш крутанулся на лошади, хохотнул и ускакал к хутору. Его лицо и смех Гриня тоже унес в свою будущую взрослую жизнь…
Почти сутки пролежал он без движения в овсах и, не заглянув даже на разграбленное родимое подворье, побрел куда глаза глядят…
Опустевшие в тот голодный год украинские шляхи к зиме привели его в богатый город Харьков, бывший в то время столицей Украины. Помыкавшись с протянутой рукой в Харькове, Гриня примкнул к подростковой банде, состоящей из таких же подранков, промышляющих мелким воровством на вокзале и на базарах.
Из-за природного ума и начитанности уже через два года Гриня стал вожаком банды, а за черный как смоль чуб и особый дар освобождать фраеров от карманных часов, перстней, колец и всего прочего, что блестит, получил он у взрослых урок кличку Воронок.
Время шло, и Воронок очень быстро превращался во взрослого Ворона. Как-то на «гастролях» в Киеве один уркаган с дореволюционным стажем доходчиво объяснил ему: воровать у граждан — дело последнее. Воровать надо у государства, так как государство само — самый большой грабитель. С тех пор повзрослевшая банда завязала с «раздеванием» фраеров и переквалифицировалась на государственные магазины, продуктовые склады и торговые базы. Разрабатывая хитроумные операции, Ворон бормотал всегда загадочную для урок фразу из Тиля Уленшпигеля: «Пепел Клааса стучит в мое сердце!» Милиция Харькова с ног сбивалась, но дерзкие ограбления следовали одно за другим. Гриня жестоко мстил красным околышам за разоренную свою семью. Все награбленное шло на воровской общак.