Чапаев и Пустота | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Почему?

– Знаете, что такое визуализация? – спросил барон. – Когда множество верующих начинает молиться какому-нибудь богу, он действительно возникает, причем именно в той форме, в которой его представляют.

– Я в курсе, – сказал я.

– Но то же самое относится ко всему остальному. Мир, в котором мы живем – просто коллективная визуализация, делать которую нас обучают с рождения. Собственно говоря, это то единственное, что одно поколение передает другому. Когда достаточное количество людей видит эту степь, траву и летний вечер, у нас появляется возможность видеть все это вместе с ними. Но какие бы формы не были нам предписаны прошлым, на самом деле каждый из нас все равно видит в жизни только отражение своего собственного духа. И если вы обнаруживаете вокруг себя непроглядную темноту, то это значит только, что ваше собственное внутреннее пространство подобно ночи. Еще хорошо, что вы агностик. А то знаете, сколько в этой темноте шастало бы всяких богов и чертей.

– Господин барон… – начал было я, но Юнгерн перебил:

– Только не думайте, что в этом есть что-то унизительное для вас. Очень мало кто готов признать, что он такой же в точности, как и другие люди. А разве это не обычное состояние человека – сидеть в темноте возле огня, зажженного чьим-то милосердием, и ждать, что придет помощь?

– Может быть, вы правы, – сказал я. – Но что же такое эта Внутренняя Монголия?

– Внутренняя Монголия – как раз и есть место, откуда приходит помощь.

– И что, – спросил я, – вы там бывали?

– Да, – сказал барон.

– Почему же вы тогда вернулись?

Барон молча кивнул в сторону костра, у которого жались молчаливые казаки.

– Да и потом, – сказал он, – я оттуда на самом деле не возвращался. Я и сейчас там. А вот вам, Петр, действительно пора возвращаться.

Я огляделся.

– А куда, собственно говоря?

– Я покажу, – сказал барон.

Я заметил в его руке тяжелый вороненый пистолет и вздрогнул. Барон засмеялся.

– Ну право же, Петр, что вы? Нельзя до такой степени не доверять людям.

Он сунул другую руку в карман шинели и вынул сверток, который дал ему Чапаев. Развернув его, он показал мне самую обыкновенную чернильницу с черной пробкой.

– Смотрите на нее внимательно, – сказал он, – и не отводите взгляда.

С этими словами он подбросил чернильницу вверх и, когда она отлетела от нас на два примерно метра, выстрелил.

Чернильница превратилась в облако синих брызг и осколков, которые, секунду провисев в воздухе, осыпались на стол.

Я пошатнулся и, чтобы не упасть от внезапного головокружения, оперся рукой о стену. Передо мной был стол, на котором была расстелена безнадежно испорченная карта, а рядом стоял раскрывший рот Котовский. Со стола на пол капал растекающийся из лопнувшей лампы глицерин.

– Ну что, – сказал Чапаев, поигрывая дымящимся маузером, – понял, что такое ум, а, Гриша?

Котовский, обхватив руками лицо, повернулся и выбежал на улицу. Видно было, что он пережил чрезвычайно сильное потрясение. Впрочем, то же можно было сказать и обо мне.

Чапаев повернулся ко мне и некоторое время внимательно на меня смотрел. Вдруг он наморщился и сказал:

– А ну дыхни!

Я подчинился.

– Ну и ну, – сказал Чапаев. – Секунды не прошло, а уже нажрался. И почему шапка желтая? Почему шапка желтая, а? Ты что, сукин кот, под трибунал захотел?

– Так я ж один стакан только…

– Малчать! Ма-алчать, тебе говорю! Тут полк ткачей прибыл, устраивать надо, а ты пьяный ходишь? Меня перед Фурмановым позоришь? А ну пошел отсыпаться! И еще раз тебя за таким замечу, сразу под трибунал! А трибунал у меня – хочешь узнать, что такое?

Чапаев поднял свой никелированный маузер.

– Нет, Василий Иванович, – сказал я, – не хочу.

– Спать! – повторил Чапаев. – И пока к койке идти будешь, не дыши ни на кого.

Я повернулся и пошел к двери. Дойдя до нее, я обернулся. Чапаев стоял у стола и грозно глядел мне вслед.

– У меня только один вопрос, – сказал я.

– Ну?

– Я хочу сказать… Я уже давно знаю, что единственное реальное мгновение времени – это «сейчас». Но мне непонятно, как можно вместить в него такую длинную последовательность ощущений? Значит ли это, что этот момент, если находиться строго в нем и не сползать ни в прошлое, ни в будущее, можно растянуть до такой степени, что станут возможны феномены вроде того, что я только что испытал?

– А куда ты собираешься его растягивать?

– Я неправильно выразился. Значит ли это, что этот момент, эта граница между прошлым и будущим, и есть дверь в вечность?

Чапаев пошевелил стволом маузера, и я замолчал. Некоторое время он смотрел на меня с чувством, похожим на недоверие.

– Этот момент, Петька, и есть вечность. А никакая не дверь, – сказал он. – Поэтому как можно говорить, что он когда-то происходит? Когда ж ты только в себя придешь…

– Никогда, – ответил я.

Глаза Чапаева округлились.

– Ты смотри, Петька, – сказал он удивленно. – Неужто понял?


Оказавшись в своей комнате, я стал думать, чем себя занять, чтобы успокоиться. Мне вспомнился совет Чапаева записывать свои кошмары, и я подумал о своем недавнем сне на японскую тему. В нем было много непонятного и путаного, но все же я помнил его почти во всех деталях. Начинался он с того, что в странном подземном поезде объявляли название следующей станции – это название я помнил и даже знал, откуда оно взялось: несомненно, мое сознание, подчиненное сложному кодексу мира сновидений, за миг до пробуждения создало его из имени лошади, которое выкрикивал под моим окном какой-то боец, причем этот выкрик отразился сразу в двух зеркалах, превратившись, кроме станции, в название футбольной команды, разговором о которой мой сон кончался. Это означало, что сон, казавшийся мне очень подробным и длинным, на самом деле занял не больше секунды, но после сегодняшней встречи с бароном Юнгерном и разговора с Чапаевым ничего не казалось мне удивительным. Сев за стол, я придвинул к себе стопку бумаг, обмакнул перо в чернильницу и крупными буквами вывел в верхней части листа: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция „Динамо“!»

Работал я долго, несколько часов, но не успел записать и половины того, что помнил. Из точки, где касалось бумаги мое перо, выплывали детали и подробности, мерцавшие таким декадансом, что под конец я перестал толком понимать, действительно ли я записываю свой сон или начинаю импровизировать на его тему. Мне захотелось курить; взяв со стола папиросы, я спустился во двор.