Вернулись в ал-Андалус немногие. Они не погибли, и ничья рука не помешала им – но зов золота и пустыни успели укорениться в их душах. Сам Нумайр добрался до Феса, предстал перед халифом мувахиддинов и, испросив позволения поселиться под его властью, вернулся на край пустыни, в Сиджилмасу, где встал надо всей торговлей золотом по срединному пути. В год получал он дохода в сотни тысяч динаров, эмиры и вожди шли к нему за деньгами и советом.
С Нумайром ушли и многие христиане. Их судьба оказалась суровой. Хотя мечи и стрелы ранили их не чаще, чем прочих, хвори отметили их страшнее. Даже Хуан, превратившийся из мальчишки в наистрашнейшего поединщика и женолюба во всей стране чёрных, провалялся неделю в лихорадке, желтящей глаза, исторгающей кровь из дёсен, иссушающей, цепкой. Те, кто пришёл из земель румиев и фризов, тяжко страдали и умирали даже от тех хворей, какие чёрные знахари считали безопасным. Должно быть, бог пустыни хранил верных ему, оказавшихся на краю его исконного дома. Богу же христиан не было места в стране пыли и трав. Уже обосновавшись в Сиджилмасе, Нумайр написал о судьбе отправившихся с ним христиан. Халиф мувахиддинов не захотел отпустить их на родину и предложил им выбор между большим и малым лезвием: мечом палача или ножом цирюльника, избавляющего мужской срам от крайней плоти. Ушедшие с Инги и так были отверженцами, а после скитаний, после крови жертв вовсе не видели смысла ни в какой вере, кроме разве что веры в странных и непонятных богов своего вождя, открывающихся лишь сильным и смеющихся над покорными. Потому никто не придал значения клятве очередному богу. Все сказали шахад и согласились вытерпеть малую боль ради жизни. Но халиф ал-Мустансир, привыкший видеть предающих, рассмеялся в их лица. Расспросив о могуществе и землях соссо – многажды, едва ли не с пытками, – поселил новых мавали в Марракеше и Фесе, строго воспретив приближаться к морскому берегу. Дела у мувахиддинов шли всё сквернее, победы в приграничных войнах оказывались всё бесплоднее, а поражения – всё губительней. Не хватало только, чтобы христиане обзавелись связями с лютыми язычниками с другого края пустыни. Хотя Нумайр привёз богатые подарки и письмо мансы, объявлявшее о дружбе с величайшим земным владыкой и повелителем правоверных, халиф уже знал о том, сколько воинов может выставить манса и куда уже легла тень его руки. А с востока пришла новая напасть: многочисленное и могучее племя пустынных разбойников, бану заййан, почему-то не ставших ссориться с язычником мансой и не вредящих караванам, идущим из его страны.
Те, кто уцелел и решил не покидать земли чёрных, почти все ушли к Леиную, на край пустыни. Рядом с Инги и осталось всего пятеро из переплывших море: Хуан, Мятеща да трое его безумных подручных: убийца из Тронделага, грызущий пальцы франк и лучник непонятного племени по имени Вера, малорослый и кривоногий, прибившийся к ватаге в земле южных франков. Все четверо были сумасшедшими до бесчеловечия, но удивительно дополняли друг друга – будто единые душу и разум рассекли на четыре неравные, уродливые части, раздав четырем существам в человечьем обличье, и лишь вместе они могли думать и делать по-человечески. Но порознь безумие владело каждым безраздельно. Чёрные не считали их людьми. Они и Инги считали воплотившимся духом смерти, вызванным могучим колдовством мансы, а пришедших с ним – в лучшем случае духами умерших в людском обличье. А в худшем – родившимися из гнили и проклятий демонами, несущими гнев повелителя.
Мятеща всё так же каждодневно умерщвлял и пожирал, насыщался тёплой плотью. Теперь жертв приводили и приносили к нему сами чёрные: коз, кур, пойманных в силки антилоп, а перед посевом и когда запаздывали дожди – детей. Возникло и тайное сообщество молящихся ему, считающих его духом-покровителем. Члены его раскрашивали половину лица белой глиной и, сходясь по ночам, убивали и поедали сырыми зверей и птиц. Временами же, молясь о погибели врагов, призывали на них гнев Мятещи. Удивительно, но тот будто слышал и понимал, хотя и разучился связной речи. Только Инги да Леинуй могли разбудить в его рассудке немногие слова, ещё уцелевшие там. Но Леинуй был далеко, а Инги смотрел на Мятещу как на проводника, на того, кто идёт впереди по незнаемому, прокладывая звериным наитием тропу между пропастью и зыбучим песком. Потому не препятствовал, наблюдая с любопытством неутомимую изобретательность Мятещиных зверств.
Чёрные крались за своим духом-покровителем, а тот вместе с тройкой безумцев приходил в ночи к проклятому жилищу и, пробираясь по-кошачьи неслышно, уносил жертву. Иногда возникала паника, но пришедшие редко убивали шумящих и мечущихся – если те не пытались отбить жертву. Тогда происходило много убийств. Лучник Бера попадал в глаза даже в полной темноте. Он любил темноту, как подобает духу смерти, и ненавидел то, что сообщает живым свет мира. Инги одно время думал, что он слеп, – взгляд Беры всегда был неподвижным и остекленелым, он никогда не смотрел на собеседника. Но зрачки его отвечали свету и резкому движению вблизи лица. Грызущий пальцы франк был наизлейшим из всех, потому что оживал, лишь наблюдая длящуюся смерть, и мог растянуть мучение на долгие дни, жадно вглядываясь в искажённые болью лица. Балла Канте отдавал ему предателей.
Но случалось и так, что узнавшие о проклятии просили самого мансу – если дерзали обратиться к нему – или сильных колдунов о защите, и получали знак её, нарисованный на куске кожи или дощечке глаз, и, ликуя, изукрашивали знаком глаза стены дома, развешивали клочки кожи со знаком на изгородях. Удивительно, но Мятеща, увидев знак, нередко останавливался. Сопел, вертя головой, будто чуял неладное. Рычал, капая слюной. Иногда сёк топором, раздирал лоскут в клочья. Но чаще – уходил, и за ним послушно тянулись три тени, так и не наевшиеся в эту ночь.
В земле соссо, в средоточии силы золота в срединном мире, соединялись и небо, и чёрная изнанка, и земля людей. Здесь не было границ между богами и людьми, между мёртвыми и живыми, духами и душами. У соссо «умирать» называлось тем же словом, что и «отправиться в далёкий путь». Старики верили, что лишь на неделю пути вокруг их деревень – земля живых, а дальше начинаются места, где в людях всё больше смерти, а на совсем уж далёких закраинах обитают мертвецы, не оставляющие тени и лёгкие, будто птицы. Если им случается попасть в землю настоящей жизни, то и они напитываются жизнью, делаются тяжёлыми, упругими – почти людьми. Но мудрый сразу поймёт – они мёртвые. А то бывает, духи и боги входят в тела людей, иные – по зову, другие – самовольно и святотатственно, но если в человека входит бог или дух, то, значит, свой дух оказался слаб или человек от него отрёкся, и такого изгоняют из деревни, если скверен, но если вреда нет, то пусть живёт как прежде. Земля велика, на ней есть место и живым, и мёртвым.
Инги долго всматривался в жизнь соссо, в жизнь мандинго и диула, сонинке и игбо, марка, бобо-дьюла, моссо и бва – оседлых, привязанных к земле и дождям. Кочевые, не знающие дома и крыш, не знали и силы земли, несущей золото. Они жили от неё – но не принимали и не понимали её так, как ощущал её человек, под чьими руками беременеет податливая почва. Инги смотрел на свадьбы и похороны, пляски и праздники, суд и вражду, на очищение, на посвящение подростков в мужчины, на колдовство мужчин и сварливую женскую ворожбу. Все тут, от мала до велика, считали себя сопричастными волшбе, все носили амулеты и обереги, дули на воду и чертили в пыли. В самом деле, у каждого ведь – свой дух, создание, бродящее между мирами, колдовское и тайное. Все норовили вызнать что-нибудь у соседей, у старших и малых, а вызнав, затаить и употребить во вред недругам. Все жили, окружённые толпой своих, чужих и бесхозных духов, непрестанно толкающихся, завистничающих и дерущихся за дым от жертвы и пролитое молоко. Если на полночи, у снегов и смолистых деревьев мелкая нечисть жила по соседству, озоровала, принимала подарки, помогала и вредила, не показываясь на глаза, то здесь духи попросту садились на шеи живым, понукали и щипали, заставляя слабых непрестанно угождать, от сильных сбегая, но неизменно возвращаясь и подлизываясь, будто побитые псы.