Анечка эти сутки билась в рыданиях над письмом, которое Николай Витальевич сунул ей в карман пальтишка, в котором она уезжала из его дома. В нем он писал, что одну только Анечку любит, но Толю оставить никак не может, потому что тогда жизнь этой достойной и ни в чем не повинной женщины будет полностью разрушена и оттого они с Анечкой не смогут быть абсолютно счастливы. О том, что Анечкина жизнь пропадает ни за грош, он почему-то не печалился, считал, что у нее все как-нибудь уладится и утрясется. Еще уверял, что Юрочка никогда ни в чем нуждаться не будет. В том, что мальчику с Егоровыми будет хорошо, Анечка и сама не сомневалась, а вот на то, что заладится ее жизнь с Павлом, даже и не надеялась. Вдоволь нарыдавшись и спрятав заветное письмецо в карман, она хотела удавиться, но как-то не получилось. Забоялась Анечка.
Проспавшись, Павел сходил в свою МТС, выпросил себе еще один выходной под святое дело женитьбы и вонючим перегарным ртом присосался к Анечке чуть ли еще не на сутки. По сравнению с новоиспеченным мужем Никита Егоров казался Анечке нежнейшим ангелом, а о Николае Витальевиче она старалась и вовсе не вспоминать, потому что если вспомнишь, то удавиться все-таки получится, а у нее есть еще сыночек Юрочка. Может, когда и доведется с ним встретиться…
Павел Коробейников три года бил свою жену смертным боем: городское гулевание простить не мог, а свои дети почему-то не нарождались. Анечка иногда говорила ему, что он у нее все женское отбил, потому и дети не родятся. На это Павел всегда отвечал, что такого еще в жизни не случалось, чтобы от мужниной науки жены не рожали.
Чужие мужики тоже проходу Анечке не давали, поскольку с подачи Павла считали ее безотказной шалавой, которая дает всем без разбора. Однажды два бывших одноклассника Анечки и Павла насиловали ее в собственном огороде, чуть ли не на виду у соседей, а Павел возьми да и возвратись со своей МТС. Разумеется, его праведный мужской гнев обратился только на Анечку. Тут же, в огороде, он намеревался в назидание оприходовать ее самостоятельно по всем правилам, но Анечка вовремя нащупала рукой валявшийся рядом нож, которым она как раз собиралась нарезать зелени к обеду, когда явились эти двое. Ее перекошенное лицо было даже красноречивее жеста, когда она подняла нож на мужа, не обращая внимания на то, что из-под неловко захваченного лезвия течет на укропные зонтики ее собственная кровь.
Струхнувший Павел, кое-как застегнув штаны, ушел в дом, где опять до животного состояния надрался горькой в обнимку с двумя насильниками. Разлепив к вечеру осоловелые глаза, он снова взялся учить жену, кто тут есть кто и где чье место, но она уже знала, что ей делать. Она взяла со стола все тот же нож, так и не отмытый от собственной крови, и приставила его к горлу былиной качавшегося с перепоя мужа.
– Еще раз ко мне прикоснешься, убью, – совершенно спокойно, без всякого надрыва сказала она. – Мне терять нечего. И так жизни нет.
Это ее спокойствие мгновенно отрезвило Павла и напугало до колик в животе. Он сразу понял, что жена говорит правду. Убьет, не пожалеет.
На следующее же утро Анечка вытащила из-за портрета мужниных родителей пачку замызганных денег, которые Павел откладывал на мотоцикл, отсчитала нужную на билет сумму и уехала в Ленинград в одном летнем платьишке с прощальным письмом Николая Витальевича в кармане, даже без какой-никакой кофтенки и без всякого багажа.
Евстолия Васильна, выслушав ее горький рассказ, обратно в Мышкино не прогнала, только взяла твердое слово не претендовать на Юрика. Выбора у Анечки не было.
Когда они за обеденным столом впервые после трехлетней разлуки увиделись с Николаем Витальевичем, сердце у Анечки ворохнулось так, что едва не пробило грудную клетку. Но она была уже не той наивной бесхитростной дурочкой. Она научилась скрывать свои чувства. Ничего не смогла бы прочитать на ее лице Евстолия Васильна, но любимый человек все понял по ее враз повлажневшим глазам, по двум тоненьким морщинкам, залегшим у некогда клубничного рта. Для него, любимого и единственного, тоже не медом были эти три года. Виски совсем побелели, глаза запали. Постарел Николай Витальевич как-то сразу и лицом, и сгорбившимся телом.
Конечно, в ту же ночь он пришел к ней в конурку, которую так и не разрушили после ее отъезда, будто знали, что хозяйка вернется. Только ничего промеж них не было этой ночью. Стеной стали ложь и боль. Каялся Николай Витальевич, что предал Анечку, любовь свою последнюю, на поругание отдал, сына лишил. Анечка кивала. Да-да, все правда. Так оно и было, и есть. Если бы она сказала, что все понимает и прощает, возможно, и продлилась бы еще их запретная любовь. Но Анечка ничего такого не сказала. Она и любила его по-прежнему, и ненавидела. Разве после пьяных насильников – мужа с собутыльниками – раскинешь еще когда-нибудь перед мужчиной сливочно-белые ноги, разве подставишь мужским рукам нежные розовые соски, разве обнажишь душу? А когда мимо пробегает крошечный мальчоночка, плоть от плоти, родненький, разве можно принимать в этой спаленке отца его, запросто ее с сыном разлучившего?
Не простила Анечка, но стерпела. Как обещала, слово свое ни разу не нарушила. К Юрочке с материнскими поцелуями не лезла. Была благодарна Николаю Витальевичу за то, что Павла отвадил, дав ему денег на мотоцикл. Вот и вся цена Анечкиной жизни – мотоцикл с коляской и с запасными колесами. Недорогая.
Юрочку к Евстолии Васильне она сначала здорово ревновала. Так, что все губы в кровь искусала и костяшки пальцев изгрызла. А потом ничего. Тоже смирилась, особенно когда мальчик подрос. Тогда Анечка поняла весь смысл того, что Евстолия затеяла. Юрочка рос умненьким, учился хорошо и весь был такой чистенький, ровненький, будто графчик какой, а говорил так складно, как Анечка никогда не смогла бы его научить. А уж Павел в деревне его вообще забил бы до смерти да в черноземе сгноил. Нет, и в деревне, конечно, были люди с достоинством. Хорошие, умные. И Анечка их хорошо знала. Но только не Пашка-зверь.
Когда Николай Витальевич понял, что ничего уж между ним с Анечкой не будет, купил ей однокомнатную квартиру, чтобы она, значит, стала приходящей домработницей и няней. Евстолия Васильна нисколько не возражала. Сначала Анечка радовалась, потому что никогда в жизни не имела собственного жилья, с большой любовью обустраивала комнату, маленькую кухоньку. Повесила в кухне шторки с хвостатыми петухами, а в комнате – занавески с бордовыми георгинами. Телевизор тоже поставила, а в кухне – радиоприемник, чтобы все чин-чинарем, как у всех. А потом заскучала она в этой одинокой квартире и вернулась к Егоровым в свою клетушку с привинченным к стене зеркалом, в котором когда-то отражалась сливочно-клубничная молодуха, а теперь – бледная, битая жизнью женщина. Видно, на роду у этой женщины так написано – жить при чужой кухне. Впрочем, какие ж Егоровы Анечке чужие? Они за столько лет роднее родных стали. Ее квартиру Юрочка шутейно называл запасным аэродромом. Так оно и было. Анечка уходила туда болеть гриппом, чтобы никого не заражать. А еще уходила, когда на дом Егоровых совершал свой очередной набег Никита. Но это редко бывало.
Когда Николай Витальевич умирал, опять у Анечки прощения просил. Евстолия Васильна слышала, только не поняла, за что. Думала, что за Юрочку. А он не только за Юрочку. Он – за мотоцикл с коляской, за разбитую Анечкину жизнь. Конечно же, она его простила. Чего уж теперь! Так и сказала, что, мол, прощаю, и тоже, в свою очередь, прощения попросила. Николай Витальевич заплакал, а потом через пару часов и отошел…