– Зарубыл, – угрюмо буркнул Шалим.
– Кого зарубил?
– Белецкого.
– Брешешь? – Бригадный внимательно посмотрел на кавказца. – Ну?
Шалим молча извлек из-под полы бурки порыжевшую от свежей крови шашку.
– Черт, – нахмурился Иван и шагнул к адъютанту. – Дурак. Тебя пошли богу молиться, а ты готов и церковь обокрасть.
– Она не даваль, она кричаль, – оправдывался кунак, – я его рубыл: так и так!..
– Дурак с замочкой, – повторил бригадный, но, глянув на кобылу, сейчас же добавил: – Хотя… кобыла мне нужнее, а кобыла, видать, добрая.
Высоконогая, собранная, среднего веса, гибкая, как щука, она косила на своего нового хозяина нежным глазом, прядала лисьими ушками и, точно прося ходу, потряхивала сухой головкой.
– Как ее… звать?
– Торопылся, забыл спросить, – ухмыльнулся Шалим, оттирая клинок песком и суконкой.
– Назову ее Стрелой… Стрела… Стрелка… – Чернояров подтянул подпруги и, не ставя ноги в стремя, махнул в седло и поскакал в степь объезжать кобылу.Затихал и Черный Рынок, пропуская остатки армии через свои разгромленные улицы, на которых были сожжены заборы, плетни, крылечки и дощаные настилы тротуаров.
На краю города в раскрытом хлеву сидели однополчане – Максим Кужель, Григоров и Яков Блинов. Перед ними – на разостланной шинели – ведро вина, коврига хлеба и несколько печенных в золе картошек. Отслужившие свою службу винтовки были отставлены в угол.
Пили молча.
Казачья шашка и офицерская пуля выстелили полк по ставропольским степям. При переправе через реку Калаус белые отбили обоз, в котором ехали жена и больная дочь Григорова, – он не знал, что стало с ними. Под станицей Наурской ночью напоролись на засаду и потеряли последние пулеметы и последнюю батарею. Остатки полка рассеялись по дорогам. Максим на ногах переболел испанкой и брюшным тифом. Блинова дважды контузило – перекошенное лицо его беспрерывно дергалось, левая нога загребала, руки не слушались и не могли сразу схватить со стола ложку или кусок хлеба.
– Конец, друзья, всему конец, – как бы про себя тихо вымолвил Григоров. Он неторопливо просматривал записную книжку и уничтожал лист за листом.
Все трое опять долго молчали.
Где-то, со стороны Кизляра, погромыхивали пушки.
– Ехать надо, – вздохнул Максим и задумался. – Как и на чем ехать будем?
– Куда поедешь?
– Куда все, туда и мы.
– Брось…
– А тут чего высидим?.. Чу, кадетские пушки бухают?.. Того и гляди, нагрянут, гады… Думай не думай, а умней того не выдумаешь – утекать надо.
Григоров измятым котелком зачерпнул вина, медленно отпил и, обсосав ус, храпнул, как усталая лошадь:
– Никуда не пойду… Свое сыграли… Баста.
– Баста… – тряхнул головой и Яков Блинов. – Всякую жизнь поглядели, умирать пора… Были у нас в руках хоромы и дворцы, да не довелось пожить в них… Не дают нам контрики в две ноздри дышать, загнали обратно в свиной хлев. Тут, верно, и помереть придется. – Он с тоской оглядел заляпанные говяхами дырявые стены и невесело засмеялся: – Эх ты, сивка моя бурка, не довезла солдата до райских садов. Выпьем…
Максим встал и сердито заговорил:
– От вас ли такое слышу, станишники?.. На войну с кадетами нас никто не гнал… Мы пошли по своей воле… Грудью, как это пишется в газетках, грудью вы встали за святое дело, не щадя ни жизни своей, ни хозяйства своего, ни семьи своей… Триста лет нас гнули и отцов, и дедов наших гнули…
– Брось, Максим Ларионыч… Я…
– Путь наш еще далек, – продолжал Максим, – а мы на полдороге начинаем спотыкаться и оглядываться назад… Кубань, Кубань… Да пропади она пропадом! По-старому-бывалому нам на ней не жить! За нами Советская держава, сто или сколько там губерний… Только бы до Астрахани добраться, а там раздышимся и еще потягаемся с кадетами за райские сады, еще поедим золотых яблочков, еще вернемся на Кубань с музыкой, еще поплачут они от нас… А вы, головы, с большого ума чего надумали? Кадеты, с часу на час…
– Уж не мыслишь ли ты, Максим, что мы хотим к белым перебежать? – улыбнулся Григоров. – Нет, дружок… С кадетами нам одному богу не маливаться и одной соли не ёдывать.
– Ехать, ехать надо, – долбил свое Максим. – Лошаденка у нас хоть и плохонькая, а есть. В пути авось и другой разживемся.
– Никуда не поеду. Свое сыграл. Баста! – упрямо повторил Блинов и отвернулся.
Максим, волоча отекшие ноги, вышел.
Под навесом сарая дремала, уронив голову и распустив слюнявые губы, запряженная в двухколесную арбу буланая кобыленка.
– Но! – шлепнул ее Максим по крупу. – О грехах задумалась?.. – Сунул ей под морду горелую ржаную корку. – Набирайся паров, на тебя вся надежа.
В хлеву грохнул выстрел.
Максим кинулся туда.
На залитой вином шинели, грянувшись вниз лицом, лежал Яков Блинов. Правая разутая нога его еще дергалась, из затылка в стену тугой струей била кровь. Григоров сидел перед ним на корточках и, закусив бороду, глухо рыдал.
– Сам? – спросил Максим.
– Сам… Уговорились оба… Духу не хватает… И зачем пуля пощадила меня на фронте?
Максим потоптался немного и тронул Григорова за плечо.
– Едем.
– Куда ехать?
– Заладил свое, куда да куда… Вставай.
Под руки он поднял больного товарища и вывел из хлева.
Потом вернулся, вышарил в карманах у мертвого жестяную коробочку с махоркой, спички, поцеловал его в губы и, захватив пустое ведро и две винтовки, вышел сам.
– Ну, буланка, вывози.
Тронули улицей.
И сразу со всех сторон налетели попутчики. Оборванные, усталые и обозленные, они просили, стонали, ругались.
– Я не в силах идти, я погибаю…
– Братцы, посадите…
– Станица!.. Годок!.. Какими судьбами?.. – Перед арбой стоял Васька Галаган. Голова его была обмотана грязной тряпкой, сквозь которую проступила и черной лепешкой запеклась кровь. – Здорово, сват, – небрежно кивнул он и Григорову. – Подвезете версту-другую?.. Мне только своих догнать.
– Вася! – обрадованно воскликнул Максим. – Какой разговор? Садись, друг.
Галаган вспрыгнул на арбу.
Остальные не отставали и на разные голоса тянули:
– И я… И меня… Не покиньте на погибель…
– Ходи мимо! – вызверился моряк. – Лошадь, она не железная!
И еще Максим принял на арбу путавшегося в долгополом больничном халате мальчишку.
Уселись тесно, спина к спине.
– Откуда, сынок?
– Из лазарета, дяденька, убежал. Я здоровый, никого не заражу, ты меня не прогоняй… Я только измучился с дороги и от голоду… Во рту запеклось, покурить бы.