Тиджем поднялась с земли и сделала знак идти за ней: путь предстоял неблизкий. Они вышли из кампонга и оказались на открытой дороге, которая была проложена для транспортировки коробов с сахаром к лодкам у причала на реке Брантас. Солнце садилось, окруженное гигантским веером из оранжевых пучков света; точно темный мягкий бархат, закрывающий это гордое сияние, темнели деревья, растущие по краям убегающих вдаль заливных полей, еще не засаженных, мрачно-темного цвета, точно земля под паром. Со стороны сахарной фабрики шли несколько мужчин и женщин, направляющиеся домой. У реки, рядом с пристанью, у подножия священного баньяна с пятью переплетенными стволами и широко разбежавшимися корнями, был развернут небольшой рыночек с переносной кухней. Тиджем крикнула паромщика, и тот перевез их через оранжевый Брантас в последних желтых лучах раскинувшегося павлиньим хвостом заката. Когда они добрались до той стороны реки, ночь уже опускала на землю свои поспешные завесы, одну за другой; из-за туч, на протяжении всего ноября угрюмо висевших над низким горизонтом, атмосфера казалась душной и томительной. И они вошли в другой кампонг, тут и там освещенный огоньками керосиновых ламп, с длинными, без утолщения, ламповыми стеклами. Дошли до домика, построенного наполовину из бамбука, наполовину из досок от упаковочных ящиков, с крышей наполовину из пальмовых листьев, наполовину черепичной. Тиджем указала на этот дом и, снова присев на пятки и еще раз обняв и поцеловав колени Адди, попросила разрешения отправиться в обратный путь. Адди постучался; изнутри послышалось бормотанье и грохот, но когда Адди что-то крикнул, дверь сразу открылась, и молодые люди вместе вошли в единственную комнату домика – со стенами наполовину из бамбука, наполовину из досок от ящиков. Их взору предстал топчан с несколькими грязными подушками в углу и отдернутой мятой ситцевой занавеской, колченогий стол с несколькими стульями, горящая керосиновая лампа, кое-какие предметы домашнего обихода, сваленные в кучу на упаковочном ящике в углу. Все было пропитано кисловатым запахом опиума.
За столом сидели си-Аудейк с каким-то арабом, на топчане яванская женщина на пятках готовила для себя бетель. Лежавшие на столе между ним и арабом листы бумаги си-Аудейк поспешно скомкал, явно раздраженный неожиданным визитом. Но он быстро взял себя в руки и, изображая компанейского парня, воскликнул:
– Приветствую тебя, Адипати, сусухунан! Султан Патьярама! Сахарный король! Как поживаешь, красавчик-сердцеед?
Продолжая извергать поток фамильярных приветствий, он подхватил со стола все бумаги и подал знак арабу, по которому тот ушел через другую дверь, в задней стене дома.
– И кого же ты с собой привел, раден мас Адрианус, сладчайший Люсиус?
– Твоего братца, – ответил Адди.
Си-Аудейк быстро поднял глаза.
– Ах вот как, – сказал он; говорил он на смеси ломаного голландского, яванского и малайского. – Узнаю его, законного. И что он тут собирается делать?
– Пришел посмотреть, как ты выглядишь…
Братья посмотрели друг на друга, Тео с любопытством, радуясь сделанному открытию, которое сможет использовать в качестве оружия против своего старика, если понадобится; си-Аудейк – скрывая всю свою зависть, желчь и ненависть под непроницаемостью коричневого лица с умными пронзительными глазами.
– Ты здесь живешь? – спросил Тео, чтобы хоть что-то сказать.
– Нет, я ненадолго зашел вот к ней, – ответил си-Аудейк, кивнув головой в сторону женщины.
– Твоя мать уже давно умерла?
– Да. А твоя еще жива, не так ли? Она в Батавии. Я ее знаю. Ты с ней видишься?
– Нет.
– Гм… Ты больше любишь свою мачеху?
– С этим все в порядке, – сухо ответил Тео. – Думаю, старик не знает о твоем существовании.
– Все он прекрасно знает.
– А я вот думаю, что не знает. Ты с ним когда-нибудь разговаривал?
– Конечно. Давным-давно. Много лет назад.
– И что?
– Это бессмысленно. Он говорит, что я не его сын…
– Здесь трудно установить однозначно.
– Юридически – да, трудно. Но это факт, и о нем все знают. Во всей Нгадживе.
– И у тебя нет никакого доказательства?
– Только клятва моей матери перед самой смертью, при свидетелях…
– Идем, расскажешь мне обо всем, – сказал Тео. – Идемте все вместе прогуляемся, здесь душно…
Они вышли из домика и побрели по кампонгу обратно, а си-Аудейк рассказывал и рассказывал. Они шли вдоль Брантаса, извивавшегося в вечернем свете под россыпью звезд.
Тео с радостью слушал о служанке своего отца той поры, когда отец был контролером, о том, как он прогнал ее, обвинив в неверности, хоть она была ни в чем не виновата, о том, как родился ребенок, но отец не признал его и никак не поддерживал; как мальчик бродил от кампонга к кампонгу, в своем детском романтизме гордясь безнравственным отцом, издали следя за ним – как он стал ассистент-резидентом, затем резидентом, женился, развелся, снова женился; о том, как мальчик урывками учился читать и писать у одного клерка из местных, с которым дружил… Законный сын с радостью слушал об этом, потому что в глубине своего существа, вопреки светлым волосам и светлой коже, был в большей мере сыном своей матери, нонны, чем сыном своего отца; потому что в глубине своего существа он ненавидел отца – не по какой-то причине или какому-то поводу, а из таинственной неприязни по крови; потому что он, вопреки своей внешности и манере поведения светловолосого и светлокожего европейца, ощущал таинственное родство с этим незаконнорожденным братом, испытывая к нему смутную симпатию: оба – дети одной страны, которую их отец любил лишь рассудочно, искусственной любовью, привитой ему в годы учения, взращенной на принципах гуманности, любовью властителя к подвластной ему земле. Тео ощущал ее с самого детства, эту отчужденность от отца, а потом антипатия переросла в скрытую ненависть. Он испытывал удовлетворение оттого, что непогрешимость отца трещала по швам: благородный человек, безупречно честный чиновник, любящий свою семью, любящий вверенную его заботам область, любящий яванцев, стремящийся поддерживать честь семейства регента – не только потому, что «Государственные ведомости» предписывали голландским чиновникам уважать яванскую знать, но и потому, что так велело ему сердце, когда он вспоминал о благородном пангеране…Тео знал, что его отец на самом деле такой и есть – непогрешимый, благородный, честный, и ему было приятно слышать в этот исполненный таинственности вечер на Брантасе, как рвутся швы на его непогрешимости, благородстве, честности; ему было приятно встретить изгоя, который в один миг смешал эту восседающую на троне фигуру отца с грязью, сбросил с пьедестала, так что отец стал таким же, как все – грешным, плохим, бессердечным, низким. Нехорошая радость наполняла сердце Тео, та же нехорошая радость, которую он испытывал от того, что ему принадлежала жена его отца, женщина, которую отец боготворил. Что он сделает с этой темной тайной, он пока не знал, но он принял ее как оружие, и он точил это оружие, там, в тот вечер, слушая рассказ все более распалявшегося изгоя-полукровки с его хитрыми глазами. И Тео запрятал свою тайну, запрятал свое оружие в самой глубине души. И он начал жаловаться, он, законнорожденный сын, стал ругать своего отца, рассказывать, что резидент не желает помочь ему, его сыну, сделать карьеру в большей мере, чем помог бы первому попавшемуся клерку; что отец только однажды порекомендовал его как сотрудника дирекции немыслимого предприятия – рисовой плантации, где он, Тео, выдержал всего несколько месяцев, после чего отец бросил его на произвол судьбы и мешал в попытках приобрести концессии, даже не в Лабуванги, а в других областях, даже на Борнео, так что в итоге Тео, не имеющему работы по вине отца, приходится жить дармоедом дома, где его всего лишь терпят, где ему все так опротивело…