Ничего особенного | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ефимов с некоторым сомнением посмотрел на документ. Сказал:

– Немножко не по форме. Ну ладно. Можете быть свободны.

– Пошли, – сказал Мишка Таньке.

– Вы идите, а гражданочку Канарейкину нам придется задержать, – сказал Ефимов.

– Как – задержать? Нам еще до Бересневки сто десять километров пилить.

– Ну как же… Ты обвиняешь человека в воровстве. По всем советским законам мы должны передать дело в суд, – объяснил Ефимов.

Танька испуганно стала шить глазами.

– В каком воровстве? – искренне удивился Мишка.

– Ты же написал, что Канарейкина угнала твой мотоцикл?

– А… Нет… Она не угоняла. Я ей сам дал.

– Значит, сам?

– А то… Зачем же ей красть? Она против меня живет. Улица Коккинаки, семь. А я – улица Коккинаки, четыре. От моего дома до ее – вот как отсюда досюда. Я ей крикнул: «Хочешь покататься?» Она говорит: «Давай!»

– Покататься… А права у нее есть?

– Нет, – пискнула Танька.

– А она и не ездила. Я ей говорю: «Хочешь покататься?» Она говорит: «Давай!», а я говорю: «Не дам, у тебя прав нету», и сам ее в город привез. А мотоцикл на аэродроме поставил.

– Так чего ж тогда людям голову морочишь? – нахмурился Ефимов.

– Пошутил. – Мишка чистосердечно улыбнулся.

– Ну ладно, шутник. – Ефимов выкинул заявление в корзину. – Еще раз пошутишь, я тебе пятнадцать суток влеплю и наголо обрею.

* * *

Шел дождь. Мишка и Танька стояли под деревом. Крона плохо защищала от дождя. Танька промокла и мелко дрожала.

– На! – Мишка снял пиджак. Не глядя протянул Таньке.

– Мне не холодно, – гордо отозвалась Танька, как советская девушка, не потерявшая скромность и гордость.

– Как хочешь…

На шоссе показались огни фар. Мишка подхватил канистру и выскочил на дорогу. Замахал руками. «Москвич» стал. Оттуда высунулся шофер.

– Налей бензинчику, – попросил Мишка. – Бензин кончился. – Мишка кивнул на сиротливо стоящий на обочине мотоцикл.

– А шланг есть?

– Нету.

– И у меня нет, – сказал шофер.

– Ну, извини.

Мишка вернулся к Таньке.

– Надо самосвал останавливать, – сказал он. – Там болт внизу, отвинтишь, и порядок. Там бак с болтом. Понимаешь?

– Ага, – сказала Танька, клацая зубами.

– На! – Мишка опять протянул пиджак. – А то дрожишь, как с похмелья.

– Тогда и ты возьми половинку.

Стояли под пиджаком, прижавшись. Дождь шуршал в листьях.

– Жлоб ты все-таки, Мишка, из-за какой-то паршивой мотоциклетки готов на весь свет человека охаять, – сказала Танька.

– Я же за тебя волнуюсь, дура, – возразил Мишка. – Он тебе голову заморочит и бросит. Будешь потом на всю жизнь несчастная…

– Ты лучше за свою Малашкину волнуйся. А мы с Валерием Иванычем и без твоих советов проживем.

– А за Малашкину чего волноваться? Она человек верный…

* * *

Дед Егор не спал, когда в темноте в дом осторожно прокралась Танька.

– Ты где это шатаешься? – настороженно поинтересовался он.

Танька проворно вскарабкалась на печь, уютно устроилась.

Полежала, послушала ночь. Мерно тикали ходики, откусывали от вечности секунды и отбрасывали их в прошлое.

– Дедушка, – тихо спросила Танька, – а ты бабушку за что полюбил?

– А она меня приворожила.

– Как? – Танька приподнялась на локте.

– Травой присушила… Как-то сплю, слышу, коты под окнами разорались. Высунулся, хотел шугануть, а тут меня за шею – цап! И вытащили. Связали. В рот кукурузный початок, а на палец какую-то травку намотали. Гляжу: двое надо мной ногами дрыгают и поют. А на другую ночь мне Евдокия приснилась. Будто идет среди берез вся в белом. Как лебедь. Думаю: с чего бы это она мне приснилась? Я ее вовсе не замечал. А потом уже после свадьбы она мне созналась, что приворожила. Братья Сорокины за бутылку самогона провернули это мероприятие.

– А какая песня? – спросила Танька.

– Вот чего не помню, того не помню… И Дуню не спросишь.

Танька задумалась…

И представилась ей такая картина.

…Летчик сидит на круглой поляне, как пастушок, и играет на трубе. Вдруг в кустах душераздирающе завопили коты.

– Кыш! – припугнул летчик и бросил в кусты консервную банку.

Коты заорали еще пуще. Тогда летчик поднялся… пошел в кусты, и в этот момент кто-то схватил его за ноги.

А дальше было так: летчик лежал в траве связанный, с кукурузным початком во рту, а два одинаковых деда в валенках вытанцовывали над ним и пели: «Ходи баба, ходи дед, заколдованный билет…»

Деды положили руки друг другу на плечи и пошли легкой трусцой, перетряхивая ногами и плечами, как гуцулы.

* * *

Светало. Летчик не спал. Он лежал одетый на кровати в общежитии, глядел в потолок. Слушал многоголосие Кешиного храпа.

Потом встал, достал из-под кровати футляр, осторожно извлек оттуда трубу. Вышел в окно. Так было короче.

Солнце всходило над полем, и в его лучах каждая травинка казалась розовой. Стояла такая тишина, будто сам Господь Бог приложил палец к губам и сказал: «Тсс…»

Летчик сел на пустой ящик из-под лампочек, вскинул трубу к губам и стал жаловаться. Он рассказывал о себе солнцу, и полю, и каждой травинке, и они его понимали.

– Слышь? – Фрося толкнула Громова в бок.

– А? Что? – проснулся Громов.

– Опять хулиганит, – наябедничала Фрося.

Громов прислушался.

В рассветной тишине тосковала труба.

– Который час? – спросил Громов.

– Шести еще нету.

– Ну это уж совсем безобразие!

Громов вылез из-под одеяла и стал натягивать брюки. Вышел на улицу.

Восход солнца, красота земли и высокое искусство трубача явились Громову во всей объективной реальности. Но Громов ничего этого не видел и не слышал. У него были другие задачи.

Громов обошел Журавлева и стал прямо перед ним, покачиваясь с пятки на носок.

Летчик увидел своего начальника. Перестал играть. Опустил трубу на колени.

– Я вас разбудил. Извините, пожалуйста…

– Лихач – раз… – Громов загнул один палец. – Пьяница – два. Бабник – три. Ночной трубач – четыре. Вот что, Журавлев, пишите-ка вы заявление об уходе. Сами. Так будет лучше и для вас, и для нас.