Как мне было жаль их бросать ради Наташки! Как это было глупо и как я этого не хотел, но что же было делать?
Никогда не забуду, как Ася спросила меня, когда всё свершилось: „Мы с тобой теперь навсегда, правда?“ Я ответил: „Правда“. Я не врал, я тогда верил, что правда. И знаешь, ведь это и сейчас правда».
– Правда? – спросил я.
– Правда, – сказал он.
этнография и антропология
Иногда вдруг хочется путешествовать.
Это желание обуревает меня на несколько минут. Хочется аэропорта, самолета (обожаю летать на самолете!), незнакомого аэропорта в месте прибытия. Хочется ехать на такси или на электричке, глядеть в окно сначала на сады и поля, потом на пригородные домики. Въезжать в город. Заселяться в гостиницу.
Хочется жадной прогулки в первый же день на еще затекших от сидения в самолете ногах, хочется, как это всегда в первый день приезда бывает, забежать в глупо дорогой ресторан. Хочется всматриваться в чужие лица, угадывать слова чужой речи, щупать разные совершенно ненужные вещички в магазине. Запрокидывать голову, глядя на шпили, капители и просвеченные заходящим солнцем розетки в полутемных готических соборах. Читать вывески и таблички у парадных подъездов: «доктор…», «адвокат…», «инженер…».
Вдруг вспомнилось: у одной моей подруги юности папа был директор завода, и у них на двери квартиры висела латунная табличка «Инженер Фирсов А.А.» – буквы тридцатых годов, когда слово «инженер» звучало очень гордо, – но это случайно вспомнилось, я же про путешествие.
Читать вывески и таблички, немножко заплутать, вернуться на чугунных ногах в отель и еще полчаса перед сном пялиться в чужестранный телевизор. И слушать шум улицы за окном.
Но это хотение длится у меня ровно столько, сколько вам надо времени, чтобы эти строки прочесть.
А дальше я снова возвращаюсь в скучное «да ну…».
Очень быстро проходит это веселое стремление мчаться куда-то.
Мой папа говорил мне, что я – в ранней юности, разумеется, дело было – страдаю болезнью под названием «а тем временем где-то».
Мне постоянно хотелось мчаться.
Я был убежден, что самая приятная компания, самая шумная попойка, самые классные девочки – не здесь, а где-то там. И я мчался. Я обожал за один вечер обежать две или три компании. У меня всегда была толстая-претолстая, замусоленная, исписанная вдоль, поперек и наискосок записная книжка и полный карман двушек, для автомата. Такой вот как бы мобильник 1970-х. Я звонил и мчался.
Куда это желание подевалось, не могу догадаться.
Вернее, очень даже могу.
гроб должен быть закрыт, заколочен
Первая Градская, корпус 17, как мне сказала племянница. Въехать, конечно же, не позволяют. Иду метров двести до этого места. Ветер, как всегда в таких случаях. Корпус 17. Надпись «Патолого-анатомическое отделение». Сбоку дверь. Толпятся люди с цветами. Вижу знакомых. Захожу в небольшую многоугольную прихожую. В противоположной от входа стене – дверь. Рядом с дверью надпись (на белом листе, от руки, но крупно): «Договорившихся с другими похоронными фирмами не обслуживаем». По левой стене – несколько гробовых крышек. Под ленты подсунуты квитанции и листочки с крупно распечатанными фамилиями.
Все стоят полукругом. Теснятся. В дверь дует. В середине пусто. Думаю, что сейчас из дальних дверей вынесут (или выкатят) гроб. Но нет. Начало церемонии в 12, мы опоздали и приехали в 12:20, но еще ничего не началось. Вдруг кто-то проходит в эти дальние двери, снова выходит, потом его кто-то зовет снова туда, и вот двустворчатые двери раскрываются, и нас жестами приглашают зайти.
Там круглая невысокая и не очень большая комната. Низкие окна. Под окнами грубо беленные чугунные радиаторы. Две ниши в стене, одна напротив другой, со скульптурами – крашенный белой масляной краской гипс. Скульптуры изображают скорбь – полуобнаженные дамы склоняют головы над погребальными урнами. Посреди комнаты на грубом шестиногом столе гроб. В изножии цветная фотография моего брата. Много цветов. Цветы горой лежат в гробе. Много людей, много речей, все говорят очень хорошо, искренне. Заканчивается панихида. «Давайте прощаться», – говорит тот, кто ведет панихиду.
Прощаемся. Все подходят к гробу, трогают край, кто-то крестится, кто-то отдает последнее целование. Прощаются, и выходят, и идут через эту прихожую наружу, во двор.
Вот остались только родные. Я последний. Последний раз гляжу на своего брата, целую ледяной лоб. Мне хочется плакать. Я плачу. Потом я делаю шаг назад и соображаю, что все ушли, и стоит незакрытый гроб с неловкой горой цветов. Как будто мой брат остался один в самом что ни есть беспомощном состоянии – мертвым.
К стене комнаты прислонена крышка. Я трогаю ее и понимаю, что один не справлюсь.
Из дверцы сбоку выходит коренастая тетка в сизом халате. Раскоряченная, кричаще уродливая. Служительница морга.
Я говорю: «Надо закрыть гроб». Она говорит: «Сейчас ребята придут, закроют». Я говорю: «Ну, и где же они?» – «Да сейчас, сейчас придут, куда денутся», – говорит она. Я говорю: «Цветов столько… они не поместятся в гробу, надо их как-то разложить, наверное…» Она говорит: «Вы ж их с собой брать не станете? А хотите, берите, ваши цветы, заберите, сколько вам надо». Я еще раз говорю: «Ну, может, давайте мы с вами закроем гроб всё-таки…» – и берусь за крышку. Она отвечает, не трогаясь с места: «Ребята сделают, я ж сказала. Идите, идите на поминки, а мы тут всё сделаем, не переживайте… Ребята, наверное, обедают. Сейчас придут, и закроют, и отвезут… а вы идите, не переживайте».
Я постоял еще минуту и ушел. Надо было, конечно, дождаться. Послушать этот страшный, но обязательный стук молотка, заколачивающего гроб.
Иначе это не похороны. Получается, что я (мы все) его как бы не «похоронили» в прямом смысле слова – не поместили в «захоронку», в закрытое место, где хранят. Коль не в могилу, так хоть бы в гроб.
Не вышло. Ребята были на обеде.
Чувствую осколок ужасного внутри себя. Как будто я нарушил какой-то древний и важнейший закон. Но, утешаю я себя, там были его жена, дочь, зять, почти взрослый внук, сестра с мужем…
Да, конечно, и я, и зять моего брата, и его внук, и муж нашей с ним сестры могли бы вчетвером закрыть гроб. Но они ушли уже. А позвать их я не догадался.
по нечетной стороне
После ужина Филиппов решил пройтись.
Он вышел из кафе, где просидел часа два, и двинулся по Новослободской к Савеловскому, по нечетной стороне. Он хотел дойти до конца улицы, потом повернуть налево, обойти громадный треугольный дом и по Бутырскому Валу вернуться немного назад, а там был переход через ветку железной дороги – и вот так выйти на Пятую улицу Ямского Поля и потом насквозь до улицы Расковой, где он снял квартирку.