Добрыне было неловко за свои запальчивые речи, в то же время его донимала обида. Василько, которому он сделал много добра, это добро не ценит и ведет себя так, словно ничего со времени его опалы не изменилось. Еще ему было боязно думать, что же теперь он скажет воеводе Дорожу, который его не любил и считал, что занимаемое Добрыней место не для его головы. Потому Добрыне не сиделось, и если ранее он думал заночевать у Василька, то теперь твердо решил сейчас же отъехать из села.
Васильку тоже было не по себе и за свару, и за брань, которой наградил его Добрыня. Брань будто так крепко пристала к челу, что казалось, сколько ни мой ее, ни три, все едино поносные глаголы будут оповещать честной народ о его сраме. Он думал, что никогда не простит Добрыне такого поругания, и хотел, чтобы Добрыня и Одинец, на которого тоже был зол, потому что товарищ был послухом его посрамления, поскорее покинули село.
Одинец же мучился от той тягостной тишины, от своих неуклюжих речей, которыми он хотел примирить товарищей. Когда Добрыня нарочито твердым и беспрекословным тоном заявил об отъезде, Одинец не стал перечить и заторопился.
Добрыня и Одинец наскоро собрали свое немногочисленное воинство (восемь, как на подбор, статных русых юношей), сели на коней и отъехали со двора. Василько, кроме стыда (он даже не предложил товарищам переночевать), смущения, ибо впервые на его памяти друзья отправились на рать, а он по собственной воле не поехал с ними, почувствовал тоску. С отъездом былых товарищей угасла хрупкая надежда вернуться с честью во Владимир.
«Так ли мне дорога свобода, которую я имел в стольном граде?» – спросил себя Василько и осознал, что тоскует не столько о свободе, сколько о навсегда ушедшей удалой и бесшабашной молодости и о том, что, кроме памяти, уже ничего не связывает его с ней.
Матрена припозднилась со сном: нужно было заштопать меховые чулки Оницифора. Переделавши дела, она присела на лавку и, подперев ладонью щеку, призадумалась.
У добрых людей отроки с пятнадцати, а то и с четырнадцати лет женаты; Оницифору нонешним летом семнадцать стукнет, но о его женитьбе ни она, ни Савва не могли сказать ничего хорошего. Найти сейчас пригожую жену трудно. Это в ее молодости девок воспитывали в строгости, сызмальства приучали ко многим бабьим работам, а сейчас посмотришь на молодух – ни стыда у них нет, ни совести. И ленивы они, и горласты, и строптивы. Попадется такая Оницифору – весь свой век с ней промучается. Матрена перебрала мысленно всех знакомых девиц и ни на одной не смогла остановить свой выбор. У каждой из них Матрена непременно находила какой-нибудь порок: одна была пригожа, но неряшлива; другая была из доброй семьи, но не охоча на тяжкие дела, третья – всем хороша, да на одно око крива… Нет сейчас на Москве пригожей невесты. А ожениться-то сыну нужно, иначе будет, как Василько, неухоженным и неприкаянным. Ваське, почитай, двадцать лет и еще пять минуло, а он все мечется, бросается то к одной, то к другой, а своего гнезда так и не свил.
«Вот, привалило забот, – потужила Матрена. – А там и Олюшке срок подойдет… Оницифора как-нибудь оженим, а с дочерью незнамо, что делать. Как бы не заупрямилась девка, не выбрала дороженьку в монастырь». Она с тоской вспомнила то времечко, когда ее дети были малы и, хотя забот было поболее, чем сейчас, она управлялась с ними быстро и легко. Так ничего путного не надумавши, но твердо решив более с женитьбой сына не медлить, Матрена легла спать.
Новый день начался так суетно, что Матрена напрочь забыла о заполуночных думах. Как только по окоему стал нехотя разливаться серый рассвет, ударили в колоколы. Звон поднял на дыбы весь посад. На улицы и проулки выбегали наспех одетые посадские и спрашивали друг друга о причине звона. Кто-то ляпнул со страха: «Татары!», и пошло это слово гулять по Москве-матушке.
Даже земля подивилась этому короткому, но похожему на истошный крик слову; когда же на нее обильно полилась христианская кровь и в ее недра пометали посеченные и пожженные людские кости, а человеческий жир стал смазывать ее сухую твердь, она вздохнула, опечалилась и навеки запомнила прискорбное сочетание этих букв, чтобы предостеречь новые поколения и передать им свое упрямство, стойкость и твердость. А ныне земля вслед за неслыханным словом услышала знакомое упоминание о вече и успокоилась, подосадовала на шумные людские потехи и залегла опять в глубокий сон.
На вече отправились Савва и Оницифор. Даже позавтракать, бедные, не успели, поспешно оделись и пошли прочь; и все молча, а в глазах смятение. Матрена проводила их до калитки и затем долго смотрела им вслед. Только когда муж и сын скрылись из вида, спохватилась: покормить забыла.
И тут ей стало страшно от мысли, что татары уже находятся вблизи от Москвы. Она пыталась заглушить страх, забыться в работах, но все валилось из рук. И в избе не сиделось, Матрена вышла во двор. Вокруг нее высились постройки, в угрюмом молчании застыл опустошенный огород. Оттого, что была зима, все бело, пустынно и сковано хладом и с огорода не доносилось беспечное птичье пение, но более всего потому, что на душе было муторно, подворье показалось ей неуютным. А ведь она выросла здесь, в эти простые срубы вложила силу и душу. Как радовалась, когда вместо подгнившей, покосившейся избы поставили новую; места себе не могла найти, все ходила вокруг нового сруба и гладила усмиренные лесины. Ей было по сердцу сознавать, что отныне у нее изба и двор не хуже, чем у людей, что обжились на месте отцов, нажили детей, и далее пойдет размеренная жизнь, в которой будут и дни легкого ненастья, но более всего солнца, тепла, счастья. Теперь же все могло порушиться. Почему? За что?.. Предки жили так же, грешили не меньше и не знали татар, а тут на тебе, каким наговором, чьей злой волей обьявился лютый ворог.
Савва и Оницифор вернулись к полудню и принесли весть недобрую, разлучную. Наказал великий князь послать к рязанским рубежам московский полк. Матрена подумала, что на брань погонят боярских слуг и холопей (вон сколько их пребывают в безделицах на обширных городских подворьях). Но каково же было ее изумление, когда муж, виновато пряча глаза, сообщил упавшим голосом:
– Порешили на вече выставить с трех посадских дворов одного ратника. Кинули жребий – выпало Оницифору ополчаться.
Все в ней противилось тому, чтобы чужие и грубые люди оторвали от нее сына и бросили неведомо куда, под татарские сабли. Она забыла, что еще ночью думала, что сын ее вырос и настало время оженить его; сейчас же он казался ей несмышленым, слабым, не способным противостоять злу.
– Нет!.. Нет!.. – повторяла Матрена и, прижав к груди Оницифора, часто и нервно гладила его волнистые светло-русые волосы. Но внутренне она все больше свыкалась с мыслью, что деваться некуда, и ей, как когда-то ее матери, придется смириться с тем, что сыну суждено отправиться на рать.
День, предшествующий отъезду Оницифора, показался Матрене и всем домочадцам донельзя суетливым, скомканным, отягощенным ожиданием скорой разлуки. Говорили мало и тихо, играли в странную, всеми молчаливо принятую игру, в которой было важно не то, что ожидало Оницифора, а то, как бы попригоже снарядить его в дальнюю дорогу.