«Что это он плетет? Какие еще два человека объявились на моем дворе?» – изумился Василько и прислушался.
– Молодцы ликом ясны, – увлеченно рек чернец, – меж собой схожи, а над их головами нимбы светится, и творят они беседы, не замечая меня. Говорят молодцы, что не допустят погибели Русской земли и христиан. «Хоть и грешат люди и христианскую веру держат некрепко, а все же единоплеменники нам», – сказывают они. Тут я не выдержал, кашлянул, чтобы приметили меня. Человеки оборотились в мою сторону, но удивления не выказали. Меня и осенило: да это же святые Борис и Глеб! Тут ноженьки мои подкосилися, рухнул я на колени… А Борис и Глеб сказывают мне любительно: «Встань, раб Божий Федор! Зри и слушай. Передай людям, чтобы крепкодушия не теряли, татарам не потакали, а стояли бы против них грозно и крепко. Мы же в обиду своих братьев не дадим. Коли станет вам притужно, погоним прочь злое племя!» Не успел я и рта раскрыть, как Борис и Глеб поисчезли Только осталась после них перстяная рукавица, а на снегу – ни головешки, ни пепла. Хочешь, рукавицу покажу?
Любопытства ради Василько обернулся и увидел в руках чернеца рукавицу из яркого фряжского сукна.
– Господи, надо же такому приключиться! – воскликнул Павша.
Он отошел от лошади и словно зачарованный смотрел на рукавицу. Рука его невольно потянулась к ней, но чернец не грубо, но твердо отстранил ее.
– Не замай! Не для твоих рук… Еще святых осердишь!
«Брешет чернец, – решил Василько, – ишь, видение ему было. У Савелия одно видение рассказывал, сейчас другое».
Его душой погоняла тоска; думалось, что он уподобляется скотине, которую ведут под нож. Скотина безропотно бежит за хозяином и все жует, жует свою жвачку; и он едет в Москву по воле крестьян, только вместо жвачки – мнимое послушание. Добро бы тешила надежда, что отсидишься, но с таким воинством только зайцев ловить. Приговорили выехать еще вчера, но едва-едва тронулись сегодня, в послеобеденную пору. Вечно крестьяне жаловались на худость, но возов набралось столько, что поезд растянулся почти на полверсты. Конца не видать. Теперь дай Бог доехать до Москвы засветло. Не по нраву Васильку предстоящее осадное сидение, чует он многие погибели. Хотя все одно: либо от татар погибнуть, или без них сгинуть от тоски.
Черные думы постепенно оставили Василька. Он ехал без помыслов, бесцельно созерцая дорогу. Внезапно почувствовал, что происходящее сейчас было уже им когда-то пережито. Был такой же зимний проторенный путь по засеченной в лед и прикрытой сугробами реке, был такой же безветренный и пасмурный день, были леса, то вплотную подступавшие к реке, то уходившие в глубь берега, оставляя после себя низмень или горбатившиеся холмы, были и душевная пустота, и обреченность, а за спиной лениво катился санный обоз. Василько усиленно стал вспоминать, когда же случалось такое с ним, но память не открывала ему сокровенных тайн.
– Господин! Господин! – услышал Василько зов Пургаса и поднял голову. Пургас спешился и, стоя посреди едва заметной санной колеи, показывал рукой в сторону поезда. Только сейчас Василько заметил, что поезд остановился и он уже отъехал от него.
Подле передних саней было многолюдно. Чернеца и Павшу обступили крестьяне. «Не выпускают ли черева из Федора?» – забеспокоился Василько, знавший, как не любят чернеца иные крестьяне, и поскакал к поезду.
Чернец о чем-то увлеченно рассказывал. С уст его не сходила смущенная улыбка. Василько понял, что Федор говорит о своем необычном видении. Крестьяне молча слушали. Только Карп, трогая чернеца за рукав, то и дело повторял:
– Не почудилось ли тебе? Может, это были не святые?
Дрон стоял в стороне от толпы и недоверчиво смотрел на чернеца. Дьячок, высокий и костистый, с плоскими плечами и узкой грудью, направлялся к передним саням, бережно неся в полусогнутых руках икону.
– Посторонись! Видишь, Богоматерь несу, заступницу нашу! – деловито говорил он. Вслед за ним спешил поп, поправляя на ходу рясу. Массивный крест на толстой медной цепи болтался на его животе, задевая острыми углами крестьян. Подойдя к толпе и узнав о причине остановки поезда, он стал растерянно озираться. Заметив, что Дрон, махнув решительно рукой, направился к своим саням, Варфоломей насупился, недобро взъярился на чернеца. Василько подумал, что поп примется обличать Федора во лжи. Но здесь легкая дрожь пробежала по лицу священника. Он поднял руку и торжественно произнес:
– То знамение доброе! Будет нам отныне спасение! – Затем изучающе и будто лукаво осмотрел на крестьян и с надрывом в голосе рек: – Помолимся же миром Господу да святым Борису и Глебу!
Крестьяне разом поснимали колпаки и стали поспешно креститься на икону, которую держал дьячок. Чернец тоже перекрестился и даже запел псалом.
– Что сидишь как пугало? Шапку долой! – услышал Василько чей-то негодующий голос.
«Опять смерды между собой задираются», – решил он и принялся искать глазами старосту, надеясь, что Дрон может успокоить крестьян. И здесь он заметил, что крестьяне смотрят с укором в его сторону, и осознал, что только что именно ему говорили так грубо.
Василько покраснел, скривил рот и сжал кулаки. Крестьяне поджались и сгрудились у передних саней. К ним направлялся Дрон с решительным видом человека, потерявшего терпение. Василько догадался, что сейчас не его время. Он спешился, обнажил голову и перекрестился.
Опять громко и протяжно запел низким голосом чернец. Крестьяне, забыв о Васильке, вновь предались молитве. У Василька злость кипела на крестьян, попа, чернеца и даже весь род человеческий. Была бы уверенность, что он совладает с толпой, вынул бы меч и рассек ее надвое, натрое. Но недоступны сейчас крестьяне, нет сейчас для них господина, а есть предивное и доброе знамение.
Вынужденная заминка окончилась, и по общему согласию поезд тронулся в путь. Толпа подле передних саней поредела, но все шла за дьячком, который продолжал нести икону. Федор, лукавый чернец, гордо следовал за образом. Павша вел лошадь и безотрывно смотрел в спину дьячка, изредка крестясь.
«Что я забыл в этой Москве? Погибель везде можно найти, – в сердцах думал Василько. – А если покинуть крестьян, пока не поздно? Конь резв, пропитание всегда найду, а челядь, рухлядь заново наживу». Он колебался. Так и подмывало пустить вскачь Буя, прибежать в село, переночевать, а поутру отъехать к Савелию, который в осаду не сел. Но удержала от бегства дума о том, что он будет чувствовать, когда отойдут татары. Если татары перебьют крестьян, ему будет тяжело; если крестьяне отсидятся в осаде, срамно станет. Пугали и опустевшее село, и пустота хором. Василько представил, как встретят его хоромы гулким эхом от шагов, давящей тишиной, темными углами и редкими неясными звуками. Так и держался он в голове поезда, проклиная крестьян, татар и эту бесконечную зимнюю дорогу.
До Москвы осталось совсем немного (вышли к излучине Москвы-реки), когда сумерки косматым медведем навалились на землю. И все вокруг покорно помутнело, посинело и застыло в холодной дремоте.
Василько наказал остановить поезд, чтобы подоспели отставшие сани. Пока поджидали, совсем стемнело, подул ветер, поначалу слабо, будто предупреждал о надвигающейся метели, затем рассвирепел, завыл пугающим диким многоголосьем. Со стороны поросших хвоей холмов послышался протяжный и тоскующий волчий вой. Василько приказал зажечь огни и двигаться далее. Сам же не тронулся с места. Мимо него выплывали из мрака понурые лошадиные морды, измученные и напуганные дети жались к матерям, крестьяне охрипшими голосами погоняли скотину, кляли ночь, зиму, непогодь и неведомых ворогов. А то вдруг с саней жалобно заблеет ягненок, либо пробежит, наклонив заиндевелую голову, корова. И казалось, не будет конца этой вереницы из саней, животины и людей. Василько уже чувствовал, как холод терзает его тело. Он пожалел, что надел в дорогу брони – грудь будто опоясал тяжкий ледяной панцирь.