Наконец проехали последние сани, и шедший за ними крестьянин, весь облепленный снегом, прохрипел: «Никого!» Василько просунул в рукав кожуха свободную руку, озябшими пальцами долго застегивал петли кожуха. Поезд спешно двигался к городу; шум, производимый им, отдалялся, смешивался и постепенно растворялся в сердитых завываниях вьюги и волчьего воя.
Василько остался один, и ему стало не по себе. Страшно ему без людей, тянется он к ним, хочет видеть и слышать их, и забывается, что люди нравом круты, на язык остры, злопамятны, кичливы, что еще днем помышлял в сердцах покинуть поезд.
Василько нервно дернул повод и вел Буя, внимательно всматриваясь вперед и по сторонам. Сквозь метель угадывались очертания темневших холмов за Москвой-рекой. На тех холмах стоял двор Воробья, и совсем недавно в нем жила Янка. А сейчас там пусто – недаром осмелели, заиграли свои дикие песни волки.
Как ни притужно было крестьянам от нелегких раздумий, а все же, когда поезд, проехав мимо безжизненных посадских подворий и миновав лижущую Боровицкий холм и затертую льдами Неглинную, полез на гору, все повеселели. Тяжкий вьюжный и студеный путь был позади, а Кремль – вот он, показавшийся в темноте таким неприступным и обширным.
И впрямь стоило облегченно вздохнуть: дошли подобру-поздорову, ни христианина, ни скотинки не потеряв, и отныне есть где отсидеться от каленой стрелы и острой сабли.
Шумную и пеструю дружину Василька впустили в Кремль без препон. Воротники тотчас откликнулись на зов, и окованные, громоздкие створы Боровицких ворот лениво распахнулись.
Воротники показались Васильку существами неземными, вылепленными по одному образу исхитростным кудесником, который, вдохнувши напоследок в них жизнь, наказал им идти в Москву и защищать ее, не щадя живота своего. Все они, как один, были на полголовы выше Василька, тяжки собой, бородаты, в бронях и шеломах, с копьями и мечами. В их суровой непроницаемости и гордой недоступности угадывалось превосходство сытых и сильных людей, знающих себе цену. Они вызвали у Василька невольное почтение к тому, кто повелевает этими богатырями.
Воротники молчаливо и оценивающе взирали на въезжавший в ворота поезд, благословения Варфоломея словно и не приметили, на расспросы крестьян не отвечали. Только один из них, казавшийся немного старше и могучее своих товарищей, преградил дорогу Васильку и беспрекословно сказал:
– Зван ты к князю! Поспешай, не медля!
В детстве Василько редко бывал в Кремле. Остерегался бывать там, где жили сильные и нарочитые, которыми его то и дело пугали взрослые и которых они побаивались сами. Он до сих пор помнил, с каким трепетом смотрел на красный двор княжеского наместника. Казался тот двор великим, дивно украшенным; думалось, что живут там люди благочестивые, таится сила преславная и премудрая, все грехи примечающая, зло наказующая, страх нагнетающая.
Ныне на том красном дворе жил не наместник, а сам князь московский Владимир Юрьевич, младший сын великого князя Юрия. Но уже не смутит Василька княжеский двор своим величием – пообтерся он, доподлинно ведает, что в нем живут такие же люди, как и на посаде, и властвуют те же нравы; только зависть, сребролюбие и злоба осели на том дворе настолько прочно, что не развеять их буйными ветрами.
Василько изумился: не успел толком отъехать от ворот, как впереди показался храм Рождества, а подле него – княжеский двор. После твердынь Владимира Кремль показался настолько мал (сто сажень не отъехал от Боровицких ворот, как уже Маковица показалась), что невольно заныло сердце.
Вначале княжеское подворье напомнило ему великокняжеский двор во Владимире. Может, это ночь и падающий снег укрупнили и размножили постройки. Но любопытство быстро покинуло Василька. Ему поневоле передалось ощущаемое здесь во всем скорбное ожидание осады.
Несмотря на глубокую ночь, на дворе было многолюдно. Перед высоким резным крыльцом застыли запряженные возки, слышалось частое и гулкое дверное хлопание, топанье ног по дощатому настилу крыльца и возбужденные голоса. В глубине двора, у длинного приземистого сруба, горел костер, подле которого грелись люди.
Василько еще у ворот спешился и передал Буя сопровождавшему его Пургасу. По мере того как Василько шел к крыльцу, он все больше ощущал беспокойство и усталость.
Кремль и все находившиеся в нем люди испытывали то же состояние, которое испытывает человек в последнюю ноченьку перед казнью. Несмотря на истому и изнеможение от голодного сидения взаперти, измученное, задерганное сознание потрясает истина: завтра его в животе не станет; и гаснет призрачная, но тщательно лелеянная надежда, что происходящее есть чья-то бесовская игра и люди одумаются, поругают, постегают маленько, а затем сжалятся да простят; и хочется молить Господа, чтобы эта последняя ночь тянулась бесконечно долго, и вместе с тем подсознательно торопишь расправу, повинуясь неясному, но зовущему желанию испить общую для всех смертную чашу.
Неразговорчивый челядин, высокий и худой, как одинокая сосна, вел Василька по бесчисленным лестницам, переходам, горницам и светлицам княжеских хором. Шаг у него был скорый, широкий, и Василько едва поспевал за ним. «Здесь свод низок, пригнись!» – предупредил он и, распахнув дверь, исчез в проеме. Василько пригнулся и направился за челядином.
Он оказался в просторной, светлой и натопленной палате со сводами. От яркого и навязчивого света множества светильников невольно зажмурился; лишь спустя некоторое время смог различить сидевших на лавках, стоявших вдоль боковых стен мужей и у противоположной стены – ступенчатый трон, на котором сидел юноша в меховой шапке и в парчовой с отложным воротником свитке. Своды были расписаны травчатым узором, да так причудливо, что Васильку показалось, будто те завивающиеся травы вот-вот вопьются в него своими зелеными гибкими отростками.
На покрытых сукном лавках восседали как-то без привычного раболепия сильные града сего. Василько отметил яркую красоту и тяжесть их одеяния, а также то, что по одну сторону палаты сидели именитые, пожившие и нагрешившие на белом свете, а по другую – почти безусые молодцы либо его однолетки. Старая городская знать так и не перемешалась с молодой дружиной, прибывшей вместе с князем из стольного града.
Княжича Владимира Василько узнал сразу. Сколько раз во городе да во Владимире он наблюдал за его детскими шалостями, стоял рядом с ним в церкви, а один раз даже усадил княжича на Буя и покатал по двору.
Князь повзрослел, вытянулся, лик его утратил округлость. Но было в нем еще много юношеского: нежное, без морщин и шрамов, безусое лицо, хрупкие и тонкие, еще не познавшие как следует тяжесть меча руки.
Узнал Василько и стоявшего подле трона приземистого, бородатого и дородного мужа с выпученными темными очами. В прошлом это был угрюмый, вечно озабоченный княжий слуга, не отличавшийся на ратях, но и не показывающий тыл перед неприятелем, с которым Василько если не дружил, то и не пребывал в размирье, а когда ему было суждено стать пестуном юного княжича Владимира, не позавидовал, даже решил, что это единственный путь к большой свободе для недалекого, но усердного Филиппа, прозванного затем Нянок. Ныне Филипп сидел первым воеводой на Москве, в его руках находится немилостивая судьба Василька.