Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 164

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Насытившись кровью, татары собрались в кружок и стали переговариваться. Они вели себя так, словно были довольны, что порезали беззащитных людей, и казалось, напрочь забыли об оставшихся в живых полоняниках. Но стоило одному полонянику отойти немного от других несчастных товарищей, как татары с криком наскочили на полон и погнали его в сторону Кремля.

Было много брани и жаливших ударов; и темнели впереди затаившиеся кремлевские стены, и падали на колючие снега обессиленные и помороженные люди. Они скребли руками снег, просили охрипшими голосами пощады, но мелькали татарские сабли, и предсмертный вопль вместе с хрустом порубленного тела оглашали пропитанный дымом и гарью морозный воздух. От пинка убийцы катилась по рыхловатому снегу бородатая голова, но тело не застывало тотчас, конечности бились в недолгих, затихающих судорогах, приводя в ужас еще живых узников.

Тела посеченных полоняников велено было нести с собой. Хомяк показал рукоятью кнута на Оницифора и что-то свирепо прокричал. Оницифор опрометью бросился к ближайшему обезглавленному полонянику. Он спешил не только потому, что его могли жестоко наказать за промедление, но и потому, что желал поспеть к телу первым и нести его, ухватившись за ноги. Он бы тогда не испачкался кровью, которая была на шее посеченного, и потратил бы меньше сил, чем если бы ухватился за его руки.

Обезглавленное тело еще хранило тепло, так усердно изгоняемое зимой и погаными. Взявшись за костистые ноги с обнаженными и широкими ступнями, Оницифор поджидал напарника. Он пытался унять частое от стремительного бега дыхание и собраться с силой. Напарником его оказался долговязый молодец с косо посаженной и казавшейся небольшой головой. Он бросил на Оницифора пытливый взгляд, молча ухватил убитого полоняника под мышки, приподнял его грудь и понес, держась боком; сначала шел медленно, а затем, подгоняемый недовольным окриком Хомяка, побежал так, что Оницифор едва мог угнаться за ним.

О горькая, скорбная доля полоняника! Прощай, жена, дети, братья и сестры! Прощайте, матушка и батюшка! Прощай, родная сторонушка!

Никто не пожалеет, не утешит, не скажет ласкового слова. Прощай, живот! Медленно умирает подтачиваемое стужей, голодом и непосильными работами тело. Прощай, надежда! Никогда злой татарин не смилуется, и Суздальская земля не соберется с силой, не отобьет бесчисленный полон, не придут на подмогу силы небесные, не показнят сыроядцев за великие поругания христианской веры. Здесь ходит лютая смерть с длинной косой и бьет без промаха тех, кто поослаб телом и душой, кто молвил ворогу резкое слово, посмотрел косо, возрадовался при виде того, как жрут снега неисчислимые татарские полчища. И от такой напасти живые завидовали мертвым, зверям и птицам.

«Только бы не упасть, только бы не упасть», – твердил про себя Оницифор. Подкашивались ноги, одеревенели руки, биение сердца сбивало дыхание – жуткая ноша казалась непосильной; тело убитого прогнулось так, что задевало землю, и заметно тяжелело. Оницифор возненавидел напарника, с ненавистью смотрел ему в спину и просил у Всевышнего, чтобы тот замедлил бег долговязого. Покатились, закачались под ногами снега, удары сердца заглушали сторонние звуки. «Все, более не могу!..» – отчаялся Оницифор и хотел отпустить ношу, упасть и, закрыв глаза, ожидать погибели, но тут долговязый так резко остановился, что Оницифор подался вперед и едва не завалился на убитого.

Он бросил скорбную ношу, в изнеможении присел на корточки; жадно хватал губами пушистый снег, который таял во рту и вызывал ломоту в затылке. Успокоившись, Оницифор поднял лицо и увидел, что напарник также бросил ношу и теперь лежит ничком на снегу; было заметно, как от частого и глубокого дыхания колеблется его спина.

Среди изуродованных тел, разбросанных по снежной синеватой равнине, горели костры. Между кострами неторопливо расхаживали татары с невозмутимыми медными лицами. Над кострами висели, слегка покачиваясь от дуновения ветра, огромные котлы.

Чья-то рука легла на спину Оницифора, он поворотился и увидел перед собой сухощавого седого старика.

– Вставай, молодец! Не то беду накличешь на свою голову, – молвил старик.

– Хуже не будет, – горестно произнес Оницифор, но все-таки поднялся и покорно пошел вслед за стариком.

У одного из костров грелись полоняники.

– Где остальные? Ведь многих сюда привели? – подивился он, подходя к огню.

– Кого к порокам и самострелам погнали, кого – к лесу, а нас, сирых, здесь оставили. А ты, молодец, не тужи, может, все к добру обернется, – утешил старик.

От его участливых слов у Оницифора потеплело на душе. А старик-то был щуплый, востроносый, в драной, надетой поверх исподней сорочке и плотно обтягивавшей его сутулую спину свитке.

– Кто это там о добре возглаголил? – раздраженно отозвался на слова старика чей-то голос. – Ты уж, старый пес, Бога не гневи, медовыми словесами душу не кручинь! Всем нам суждено испить смертную чашу! Слышишь, всем!

Пламя костра своим заревом красило позолотой почерневшие и исхудалые лица полоняников. Старик украдкой подсел к костру, подле него разместился Оницифор и осмотрел греющихся. Татарщина всех сравняла: возле огня поместились и старцы, и вьюноши, и солидные мужи.

Оницифора заинтересовали два полоняника, которые стояли чуть поодаль от костра. Они явно принадлежали ранее к числу именитых и славных. Удивляло, как эти полоняники еще живы: татары знать не миловали, казнили без промедления.

Один из них – высокий, с курчавившейся бородкой, заметным шрамом на лбу и густыми, ниспадающими на плечи белесыми волосами. Он выделялся среди полона осанкой и надменным взглядом. Даже то, что его одеяние не отличалось от одеяний других полоняников, – одна сорочка, отвердевшая от холода, – не принижало и не равняло его с другими горемыками. Оницифор мысленно прозвал его меченым.

Другой же вызывал у Оницифора жалость, граничившую с отвращением. Дородный, с обвислыми щеками, мрачно-серым лицом, он стоял подле меченого и что-то бормотал.

– Дайте мне хлеба! – повысив голос и скривив лицо, громко запросил он. – Я так не могу… я помру! – Он вкладывал в произносимые слова столько отчаяния, словно убеждал, что с его смертью и другим будет плохо.

– Намаялся, бедный, – пожалел его старик.

– Пусть поплачет, не нам одним слезы лить! Пришел и их черед, – опять раздался раздраженный, ругавший ранее старика голос.

Дородный полоняник замолк. Он будто задумался, пытаясь еще раз уяснить смысл услышанного; наконец он осознал их злобное содержание и, затопав, гневно возопил:

– Как смеешь ты, собака, глаголить такие срамные речи? Да за то князь повырвет твой нечестивый язык! – Он, вытянувши шею в ту сторону, откуда его бранили, прошипел: – На дыбе вздерну, холоп! В поруб заточу!

– Это тебя завтра татары посекут! Попьешь тогда своей кровушки вдоволь, а нашей подавишься! – молвил насмешливо его хулитель.

С дородным началась истерика, он упал на колени и с воем стал биться головой о мерзлую землю; затем затих, сел наземь и уставился на костер. Его товарищ, молчавший на протяжении всей короткой перебранки, вдруг осерчал: