Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия | Страница: 69

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он едва сдерживался, чтобы не прибить холопа. Что-то случилось с Пургасом: не поклонился, о здравии не спрашивал, и не было на его роже и тени смущения; он явно поспешал куда-то и, зажегши светильники и лампаду, направился к выходу. Василько даже дар речи потерял от такого невежества, так и сидел с открытым ртом и тупым изумленным взглядом. У двери Пургас остановился, хлопнул себя по лбу, повинился:

– Не гневись, господине! Совсем ополоумел я. Здоров ли? Сладко ли почивал?

Верно, стало стыдно холопу: скалится виновато и в глаза Васильку смотреть остерегается. А может, не стыдно вовсе? Может, кривит душой? Совсем Василько избаловал Пургаса. Не нужно впредь с ним трапезничать сам-друг, а надобно бить его смертным боем, дабы страх в сердце носил, чтобы детям и внукам своим передал трепет перед государем. Но не стал Василько наказывать Пургаса, только посрамил многими поносными словами и еще похулил его мать и отца.

Не впервой приключалось размирие между Васильком и Пургасом. Порой приходилось холопу познать тяжелую руку господина. Но Василько был отходчив и спешно пытался загладить свою грубость то ли доверительной беседой, то ли одарив Пургаса собственными портами, либо предложив разделить трапезу. Пургас, напившись и насытившись, пел Васильку мордовские песни.

Холоп смиренно выслушал упреки; когда же иссяк господский бранный запал, робко спросил, что пожелает искушать Василько, и, выслушав господина, мотнул головой да был таков.

Обряд был соблюден: невежество холопа замечено и пресечено – Василько успокоился и стал ожидать ужина. Опять услышал незнакомый женский голос.

Голос был молодой, звонкий, чистый и доносился вновь со стороны поварни.

Стоял в поварне горьковатый чадящий дух, было в ней сорно, душно и тесно, копоть наросла на ее бревенчатых стенах черной жирной корой. Василько завсегда, будучи в поварне, то об угол стола ударится, то лавку опрокинет, кувшин побьет либо свитку запачкает так, что, сколько ни мой, ни три, все едино грязное пятно останется. Еще завелись в поварне наглые и юркие мыши, иные из них даже в горницу забегали. Не любил Василько бывать в поварне.

Да и хоромы были ему нелюбы. Сколько ни жил в них Василько, а все они казались ему чуждыми, все чудился ему оставшийся от прежнего хозяина дух. И грязно, пусто, студено. Стороннему человеку, наверное, подумалось бы, что не живут здесь люди, а лишь наехали нечаянно, дабы отсидеться от лютой стужи, перезимовать кое-как и по первому теплу покинуть их без сожаления.

Рассказывал ключник Анфим, что мыслилось сотворить те хоромы великими, предивно украшенными, не иначе как с теремом, повалушею, горницами светлыми, косящатыми окнами, кленовыми сенями, красным крыльцом и столчаковой избой – все на высоком подклете и непременно чтобы крыша полубочкой была. Для того нанял бывший володетель плотников из далекой рязанской земли.

Пока крестьяне лес возили на подворье, пока ждали косопузых плотников, пошли дожди. Володетель от скуки и тоски пил каждый Божий день; молвили дворовые, что по ночам ему мерещились косматые хвостатые чудища с малиновыми харями и кривыми мохнатыми ногами. Спохватившись, володетель дал Анфиму немного кун и побежал прочь из села. Тех кун, по клятвенному заверению Анфима, хватило только на подклет, горницу, клеть, поварню, сени кленовые, двухскатную крышу и переднее крылечко.

В подклете не только дворня, но и собаки находиться не могли. Бегают там какие-то гады. Третьего дня пустили в подклет кота и дверь за ним закрыли – сгинул кот.

А вот другое лукавство: поварню в хоромах срубили. Это видано? Любой добрый господин береженья ради рубит поварню на дворе, подалее от хором. И пребывает в страхе Василько, ожидая истошного крика: «Горим!», случись беда огненная – из горницы выскочить не успеешь.

Но более всего докучало Васильку отсутствие столчаковой избы. Коли прижмет нужда – беги что есть мочи на двор в стужу лютую, метель, дождливое ненастье. Догадались поставить в клети помойное ведро, но ходят в то ведро и Пургас, и Анфим, и даже Павша украдкой, и, верно, Аглая ходит. Оттого ползет вонь из ведра по всем хоромам, а пуще всего в горницу Василька.

А еще осенью, темной ночью, прохудилась над горницей крыша – промочили хляби небесные Василька до последней косточки. По утру он рассвирепел и погнал все село, все дальние и ближние починки ту крышу чинить. Более не текла крыша. Нет, не по сердцу Васильку эти хоромы.

На ужин Василька потчевали ухой карасьей, капустой крошеной с рассолом и сушью. Подивился Василько. Не привередлив он был к трапезе, но больно наскучила однообразная, наспех приготовленная Аглаей еда. То кисло, то сухо, то горько, то несолоно, то твердо. Но Пургас принес пышную, мягкую и еще теплую ковригу. Такую ковригу Василько ел только у матери. Еще Пургас поставил на стол кувшин с пахучим хмельным медом.

Василько ел быстро, пил много. Пургас стоял подле господина.

Пургас стал холопом Василька после скорого набега суздальской дружины в мордовские леса. Суздальцы взяли на щит укрывшуюся в дебрях мордовскую крепостцу. Среди огня, крови и насилия Василько отыскал прятавшегося в погребе юношу. Мордвин плакал навзрыд, размазывая слезы по перепачканному сажей лицу…

Поначалу Пургас тужил крепко, по ночам рыдал, зажав рот руками, но со временем пообвык, познал язык, окрестился, приняв христианское имя Михаил. Зело охочие на потеху товарищи Василька нарекли холопа Пургасом в честь мятежного мордовского князя. Он на то обиды не выказал, но обрадовался несказанно.

Пургас был росточка невеликого; очи, будто у татя, глубоко запали в глазницы, лик же скуластый, веснушчатый, лоб узкий и шишковатый, бородка реденькая.

Спроси какой-нибудь добрый человек у Пургаса:

– А что тебе надобно? О чем помышляешь?

Задумается Пургас, привычки ради, примется копать пальцем в носу, затем очи его зажгутся, и прямодушная улыбка смягчит душу собеседника.

– Хочу ожениться! Еще ключником быть хочу. Как помре ключник Анфим, ходить мне с ключом. Еще любы мне свитка суконная да соболья шапка, да сафьяновые сапожки, да кожух червленый, – скороговоркой молвит Пургас.

– Почему забыл родную сторонушку? – поинтересуется добрый человек. Пургас вздохнет сокрушенно, лик его помрачнеет. Он раздраженно скажет:

– А до того тебе, человече, дела нет! Ступай себе мимо.

Пургас, наблюдая за трапезой господина, испытывал все более усиливающееся желание разделить с Васильком и питие, и брашну. И не сказать, что был голоден, но больно хотелось отведать источавшей сытное благоухание ковриги. Василько же на ту ковригу особо напирал: кромсал ее вострым ножиком, запихивал в рот немалые куски и жевал беспрестанно.

«Может, попросить у него немного ковриги? – размышлял Пургас. – А даст ли? Ишь, как приложился… Господи, он опять от ковриги кусок отрезал, да большой какой! Чтобы тебе этот кусок комом в горле встал! Чтобы тебя скривило, окаянного! – внезапно Пургаса осенило: – Налью-ка я ему в кубок поболее меду. Ради меда он не только ковригу, но и родную мать забудет». Он взял кувшин с медом и наполнил порожний кубок Василька. Рука его дрогнула, и немного меда пролилось на стол. Василько с укором посмотрел на холопа, но мед выпил.