Играя крайне слабыми картами, но сознательно отказываясь признавать это, чтобы не допустить понижения статуса страны, руководители российской внешней политики попали в ловушку. Они безуспешно пытались завышать значение России в глазах западных партнеров и столь же безуспешно старались пропагандировать в российской аудитории выгоды от тесного сближения с США и Европой (например, внедриться в НАТО, чтобы влиять на Запад изнутри). Им все меньше верили и дома, и за границей. Пытаясь спасти ситуацию, Козырев уже с конца 1992 г. был вынужден маневрировать, заигрывать с национал-патриотами, демонстрировать неуступчивость перед западными партнерами и т. д.
Андрей Козырев, однако, был прав в главном: Запад является естественным союзником демократической России. Силой Козырева была поддержка со стороны Ельцина, которую он сумел завоевать и затем удерживал в течение пяти лет. Будучи министром, он оставался профессионалом, полностью лояльным президенту. Ельцин, со своей стороны, предоставил Козыреву широкую самостоятельность, особенно в первые годы. Слабостью Козырева были не его враждебные отношения с Верховным Советом, а затем с Государственной думой: и в том, и в другом парламенте большинство принадлежало антизападным силам. Проблемой, причем не только самого Козырева, стало отсутствие более или менее сплоченной команды профессионалов-единомышленников, объединившихся вокруг идеи новой внешней политики – своего рода аналога команде экономистов Гайдара и Чубайса. Более того, вместо общей работы в поддержку единой линии внешнеполитическая элита объединилась лишь для того, чтобы подрывать позиции министра в Кремле и в зарубежных канцеляриях.
Безусловно, Андрей Козырев несет свою долю ответственности за то, что, ориентируясь исключительно на президента, не сумел выстроить отношения с наиболее активной и влиятельной частью профессионального сообщества. Он также совершил ошибку, попытавшись перехватить лозунги своих националистических оппонентов. Уйдя в отставку, Козырев, в отличие от Егора Гайдара, не создал научно-политического центра, который продолжал бы оказывать влияние на формирование внешней политики России.
Большая часть российских элит в 1990-е годы инстинктивно стремилась занять положение в ядре, центре мировой системы19. Лишь очевидное меньшинство заявляло о готовности действовать «внесистемно» – например, заключая альянсы с «государствами-изгоями» – Югославией, Ираком и др. Проблема, однако, заключалась в том, что после окончания «холодной войны» не только в центре, но и центром мировой системы реально оказались США и руководимые ими военные союзы (НАТО) и финансовые институты (МВФ, Всемирный банк). В этой связи перед Российской Федерацией встала трудная дилемма – присоединяться к ядру американоцентричной системы или искать ей актуальную или перспективную альтернативу.
Стимул для «политики присоединения» был, в принципе, очень мощный. С официальным отказом от коммунизма и добровольным «роспуском империи» между Российской Федерацией и США исчезли формальные причины для противостояния. Более того, новый взгляд на отечественную историю свидетельствовал, по словам популярной на рубеже 1990-х годов песни, что, «по новейшим данным разведки, мы воевали сами с собой». Если США, таким образом, никогда не были противником России, наоборот, вместе с российскими демократами противостояли советскому коммунизму, а присоединение к американской системе давало доступ к инвестициям, технологиям, управленческому опыту и т. п., жизненно необходимым для модернизации России, то в чем состояли трудности этого пути?
Если формулировать коротко, то основная проблема заключалась в невозможности для России 1990-х годов интегрироваться в систему современного Запада на своих условиях, т. е. немедленно и с сохранением высокого статуса, и неготовности сделать это на общих для всех посткоммунистических стран основаниях – последовательной и глубокой вестернизации политической, экономической и общественной жизни и признания лидерства США.
Принципиальные сторонники присоединения России к Западу были все время в явном меньшинстве. Часть из тех, кто их какое-то время поддерживал, были оппортунистами, готовыми изменить свою позицию при изменении политической конъюнктуры. Еще более серьезной проблемой было то, что «интеграторы» не сумели выработать формулу, соединявшую демократию и рынок с национальными ценностями. Реформаторы, по сути, были интернационалистами (что давало их противникам повод сравнивать их с большевиками). Собственно национальное они были готовы отдать своим оппонентам, не видя в нем большой ценности. В контактах с США и Западной Европой либералы часто прибегали к простому методу убеждения западных партнеров: если вы не окажете нам поддержки, то нас сменят люди, которые вам совсем не понравятся.
Поддерживавшая реформаторов часть политического центра была готова согласиться на интеграцию России в Европу, в западное сообщество, но лишь «такой, как она есть», со всеми присущими ей качествами и амбициями ее элит.
Представления большей части российской верхушки о статусе России как великой державы в течение 1990-х годов оставались неизменными. Ельцин до самого конца своего президентства воспринимал себя лидером мировой державы. В проекте Концепции обеспечения безопасности и военной доктрины Российской Федерации (1992 г.)20 заявлялось, что Россия имеет все основания оставаться одной из великих держав. Более трезвые оценки положения России в ряду средних держав (Франция – Индия – Бразилия) были редкостью21. Даже признав после распада СССР абсолютное превосходство США над всеми другими государствами, российские элиты стремились занять особое, привилегированное положение рядом с Америкой, возможно, чуть позади, но не под ней. Интеграция на подобных условиях до сих пор западному сообществу неизвестна.
Гипертрофированное представление о роли своей страны побуждало представителей консервативного крыла российских элит болезненно реагировать на случаи политического или военного вмешательства США в конфликты в различных регионах мира, где СССР прежде конкурировал с Америкой, но куда Россия уже была неспособна проецировать силу и влияние.
Элиты и значительная часть общества по традиции рассматривали мировую гегемонию любой иностранной державы как высшую степень угрозы для национальной безопасности. New World Order, провозглашенный Дж. Бушем-старшим на рубеже 1990-х годов, неизбежно и часто непроизвольно воспринимался в одном ряду с германским Neue Ordnung начала 1940-х. Подчиниться Америке, стать частью ее окружения в качестве младшего партнера или союзника, встать в один ряд не только с европейскими державами (Великобританией, Францией, Германией), которых СССР в XX в. многократно превзошел по основным показателям национальной мощи, но особенно с бывшими советскими сателлитами было психологически невозможно.
Необходимо учитывать, что европейские державы после Второй мировой войны не столько признали, сколько призвали американскую гегемонию – в условиях крайнего истощения сил или полной капитуляции, в ситуации «двойной угрозы» со стороны Советского Союза и действовавших с ним заодно местных коммунистических партий. Для Российской Федерации в конце XX в. угроз такого характера, которые вынудили бы ее руководство искать спасения в Вашингтоне, не существовало. Не было в России и тех стимулов, которые двигали элитами стран Центральной и Восточной Европы на рубеже 1990-х годов: освободиться от доминирования со стороны Москвы и «навсегда закрепить» свою принадлежность к Западу, Европе, одновременно подстраховавшись от возможной нестабильности и от эвентуальных притязаний с востока. Угрозы, которые ощущались российскими элитами в начале 1990-х годов, носили столь дисперсный характер, что больше дезориентировали, чем сосредотачивали внешнеполитическую мысль.