Ничто не могло отвратить ее от заблуждения, что Галеаццо (благодаря умелой и неутомимой пропаганде Изабеллы в Ватикане, – где с самого начала войны нашел себе убежище посол Его Британского Величества при Святом Престоле Осборн, – Лондон и Вашингтон знали, какой любовью и уважением окружил графа Чиано итальянский народ) был единственным человеком, на которого могла рассчитывать английская и американская политика в Италии, человеком, на которого Лондон и Вашингтон могли тайно положиться в день подведения итогов, в тот день, который англичане называют the morning after the night before [431] . Даже осмотрительность ее многочисленных влиятельных друзей в Ватикане, их сильные сомнения, советы быть умереннее и покладистее, их поджимания губ и покачивания головой, даже ледяная сдержанность английского посла Осборна не могли заставить ее прозреть. Если бы кто-нибудь сказал ей: «Галеаццо слишком дорог богам, чтобы мочь надеяться на спасение», если бы кто-нибудь открыл, какая завидная судьба, высокая доля отпущена завистливыми богами тем, кого они любят больше всего, и сказал ей: «Судьба Галеаццо – быть агнцем Муссолини в грядущую Пасху, и только с этой целью он его вскармливает», Изабелла огласила бы залы палаццо Колонна своим хриплым смехом: «Mais, mon cher, quelle idée!» [432] Боги тоже слишком любили Изабеллу.
В последнее время, когда война стала показывать свое истинное лицо, свое таинственное обличье, некое печальное сообщничество стало зарождаться между Изабеллой и Галеаццо, оно неосознанно вело их ко все более открытому моральному попустительству, к тому фатализму, что рождается от слишком долгой привычки к иллюзиям и взаимному обману. Регулирующий их отношения закон был, пожалуй, тем же самым, что правил на приемах и галантных празднествах в палаццо Колонна, это был не прустовский закон Фобура Сен-Жермена, не новый закон Мейфэра, не еще более новый закон Парк-авеню, а легкий и щедрый закон Beaux quartiers, кварталов знати, Афин, Каира и Константинополя. Это был закон всепрощения; основанный на капризах и скуке, он был милостив к любому сомнению совести. В этом развращенном дворе, раболепной королевой которого была Изабелла, Галеаццо играл роль скорее восточного паши – розоватого и упитанного, улыбающегося и деспотичного, а чтобы соответствовать рахат-лукумовской обстановке палаццо Колонна, ему не хватало, пожалуй, только туфель с загнутыми носами и чалмы.
После длительного отсутствия, проведя год с небольшим на русском фронте, на Украине, в Польше и Финляндии, однажды утром я наконец вернулся в гольф-клуб в Аквасанте. Я устроился в углу террасы, и странное чувство дискомфорта и беспокойства овладело мной при взгляде на медленные, неуверенные движения игроков на далеком гребне невысоких холмов, которые на фоне пиний и кипарисов, украшавших могилы Горациев и Куриациев, мягко двигались навстречу красным аркам акведуков. Было утро ноября 1942-го, пригревало солнце, влажный ветер доносил с моря густой запах водорослей и трав. Невидимый самолет жужжал в голубом просторе, его рокот падал с неба, как звонкая пыльца. Всего несколько дней назад я вернулся в Италию после долгого лечения в клинике Хельсинки, где перенес серьезную операцию, лишившую меня сил. Ходил я, опираясь на трость, а вид имел бледный и изнуренный. Игроки в гольф маленькими группами начинали возвращаться в клуб. Красавицы палаццо Колонна, денди из бара «Эксельсиора», ироничный штат сдержанных молодых секретарей из палаццо Киджи, резиденции итальянского Министерства иностранных дел, проходили мимо, приветствуя меня улыбкой, некоторые были удивлены, увидев меня: они не знали о моем возвращении в Италию и думали, что я еще в Финляндии. Увидев меня бледным и измученным, они на миг останавливались спросить, как я поживаю, не холодно ли было в Финляндии и надолго ли я приехал в Рим, или, может, скоро опять собираюсь возвращаться на финский фронт. Стакан мартини дрожал в руке, я был еще слаб, отвечал «да» или «нет» и смотрел в их лица, смеясь про себя, пока не подошла Паола, и мы сели за столик возле окна в стороне ото всех.
– Ничего не изменилось в Италии, правда? – спросила меня Паола.
– О нет, в Италии все изменилось, – сказал я, – просто невероятно, как все изменилось.
– Странно, я ничего не заметила, – сказала Паола.
Она смотрела в сторону двери, потом вдруг воскликнула:
– Вот Галеаццо, ты находишь, что и он изменился?
Я ответил:
– Галеаццо тоже изменился. Все изменились. Все с ужасом ждут, когда наступит великий Koppârott, великий Kaputt, – все ждут великого Кота.
– Чего ждут? – воскликнула Паола, широко раскрыв глаза.
Вошел Галеаццо. Потирая руки, он на секунду остановился на пороге, поджав губы, рассмеялся, задрал подбородок, поприветствовал кого-то, широко раскрыл глаза, сердечно улыбнулся, не разжимая, однако, губ, потом окинул долгим взглядом женщин, коротким – мужчин. Не переставая потирать руки и вертя головой направо и налево, выпятив грудь вперед и подобрав живот, пытаясь тем самым скрыть свою полноту, он пересек зал и сел за стол в углу, где к нему тотчас же присоединились Сиприен дель Драго, Бласко д’Айета и Марчелло дель Драго. Притихшие при его появлении до приглушенного бормотания голоса́ вновь стали громче, все принялись звучно перебрасывать фразы от одного стола к другому, как с одного берега реки на другой. Все называли друг друга по именам, обращаясь с одного конца зала в другой, и оборачивались к Чиано, чтобы убедиться, что не остались незамеченными и не услышанными им, поскольку только на него и были рассчитаны все эти громкие призывы, легкие радостные взвизги, эти улыбки и порхающие взгляды. Время от времени Галеаццо поднимал голову и вступал в общий разговор, он громко говорил, пристально глядя то на одну молодую женщину, то на другую (его взгляд совсем не останавливался на мужчинах, как будто в помещении были одни только женщины), улыбался, лукаво заигрывал, делал знаки поднятой бровью или мясистыми отвислыми губами с кокетством, на которое женщины отвечали излишне громким смехом, наклонившись к столу, откинув голову назад, чтобы лучше слышать, и исподтишка ревниво оглядываясь и присматривая одна за другой.
За столом рядом с нашим сидели Лавиния, Джанна, Жоржетт, Анна Мария фон Бисмарк, князь Отто фон Бисмарк и два молодых секретаря из палаццо Киджи.
– Сегодня с утра у всех довольный вид, – сказала Анна Мария фон Бисмарк, обращаясь ко мне. – Есть какие-то новости?
– Что может быть нового в Риме? – ответил я.
– Я снова в Риме. Вот вам и новость, – сказал Филиппо Анфузо, подходя к столу фон Бисмарка.
Филиппо Анфузо приехал в то утро из Будапешта, куда был послан недавно, чтобы заменить посла Джузеппе Таламо в посольстве королевства Италии.
– О Филиппо! – воскликнула Анна Мария.
– Филиппо, Филиппо! – послышалось вокруг.
Анфузо с улыбкой поворачивался ответить на приветствия, у него, как всегда, был растерянный вид, он крутил головой, как если бы ему мешал фурункул на шее, и, как всегда, он не знал, куда девать свои руки: то опускал их вдоль туловища, то совал в карманы. Его словно вырезанное из дерева лицо блестело, как будто его недавно покрыли лаком, черный цвет его блестящих волос казался слишком черным даже для такого человека и посла, как он. Он смеялся, его очень красивые и немного таинственные глаза сверкали, он смеялся и хлопал ресницами с обычным для него томным и сентиментальным видом. Единственным его слабым местом были колени: вывернутые внутрь, они касались друг друга, и он молча страдал от этого. «Филиппо, Филиппо!» – кричали все вокруг. Я заметил, что Галеаццо запнулся на средине фразы, поднял на Анфузо глаза и нахмурился. Он ревновал. Я удивился, что он мог ревновать к Анфузо. Слабым местом Чиано тоже были колени, они выворачивались так, что соприкасались. Общим у Галеаццо и Филиппо было одно – колени.