– А он не имел отношения к появлению вашей первой книги?
Она презрительно скривила губы.
– Гумилев после нашего возвращения из Парижа, еще летом 1910 года, повез меня к Вячеславу Иванову. Он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи, и я прочла: «И когда друг друга проклинали…» и еще что-то, кажется, «Пришли и сказали…», и Вячеслав очень равнодушно и насмешливо произнес: «Какой густой романтизм!» Я тогда до конца не поняла его иронии. Осенью Николай Степанович, успев снискать вечную немилость Иванова рецензией на «Cor Ardens», уехал на полгода в Африку. Вячеслав встретил меня на Раевских курсах, где он читал лекции, и пригласил на свои «понедельники». Там я действительно несколько раз читала стихи, и он действительно их хвалил, но их тогда уже хвалили все – Толстой, Маковский, Чулков и т. д., они были приняты в «Аполлон» и напечатаны, а тот же Иванов лицемерно посылал меня к Зинаиде Гиппиус. Александра Николаевна Чеботаревская увела меня в соседнюю комнату и сказала: «Не ходите к ней. Она злая и вас очень обидит». Я ответила: «А я и не собираюсь к ней идти». Кроме того, Вячеслав Иванович очень уговаривал меня бросить Гумилева. Помню его слова: «Этим вы его сделаете человеком». О том, как он tete-e-tete плакал над стихами, потом выводил в «салон» и там ругал довольно едко, я даже рассказывать не буду, это и так всем известно. Вячеслав был не Великолепный и не Таврический, это он сам про себя придумал, а «ловец человеков». Недоброво, который был на «Башне» в неизменном фаворе, и Блок, которого Вячеслав в глаза называл соловьем, – оба знали о нем очень много и не верили ни единому его слову. Нынешняя молодежь, то есть уже настоящие потомки, читают «Сог Ardens», недоумевают и говорят: «Плохой Бальмонт». А нас, тогдашнюю молодежь, забавляло, как этого, совершенно здоровенного, сорокачетырехлетнего человека холили седые дамы, и Замятнина сбегала с «Башни», чтобы пледом укутать ноги Учителя (в апреле месяце), который ехал со мной на Мойку – в Академию. Он «играл» кого-то, кто никогда не существовал и, по-моему, не должен был существовать. Мне особенно была неприятна «игра» в «однолюба», как он любил себя именовать, потому что я жалела и любила бедную Веру.
Это было довольно любопытно, и в другой ситуации я бы поподробнее расспросила ее об Иванове. Но приходилось помнить, что у нас осталось всего два разговора, не считая этого, так что я предпочла вернуться к вопросу о творчестве и попросила ее рассказать о своей первой книге. Она на удивление пренебрежительно сказала:
– Эти бедные стихи пустейшей девочки почему-то перепечатывались Бог знает сколько раз. Появились они и на некоторых иностранных языках. Сама я не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, «чтобы не расстраиваться». От огорчения, что «Вечер» появился, я даже уехала в Италию весной 1912 года, а сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: «Какие они счастливые – у них не выходит книжка».
– Но почему?! – изумилась я.
Она с сожалением посмотрела на меня.
– Вам не понять. Не стоит обижаться, это не ваша вина. Я не смогу объяснить. Это либо понимается сердцем, либо не понимается никак и никогда.
На сей раз она сбила меня с толку, и я даже подозревала, что это было сделано специально. Она стала слишком раскрываться передо мной и сама это почувствовала – возможно, дело в этом. Я уже сталкивалась с таким поведением пациентов, когда им, с одной стороны, хотелось разговаривать со мной, их радовало, что я их понимаю, а с другой – им начинало казаться, что я вижу их насквозь (хотя это, конечно, было совсем не так). А творческим людям особенно неприятно, когда их видят насквозь, им необходимо оставаться загадкой. И сейчас Ахматовой это вполне удалось – я не сомневалась в правдивости рассказанного эпизода и в то же время слышала гордость в ее голосе, когда она с нарочитой небрежностью говорила, сколько раз переиздавался ее первый поэтический сборник.
– Хорошо, – я решила сменить тему, – тогда давайте поговорим о вашей жизни и творчестве до революции. Гумилев все же оказал влияние на ваше творчество, или вы оба оказались акмеистами, так сказать, каждый сам по себе?
Ахматова благосклонно восприняла смену темы разговора. Тем более что она явно получала удовольствие, вспоминая старых друзей и врагов и подпуская на их счет острые шпильки.
– 10-й год – год кризиса символизма, смерти Льва Толстого и Комиссаржевской. 1911-й – год Китайской революции, изменившей лицо Азии, и год блоковских записных книжек, полных предчувствий… «Кипарисовый ларец»… Кто-то недавно сказал при мне: «10-е годы – самое бесцветное время». Так, вероятно, надо теперь говорить, но я все же ответила: «Кроме всего прочего, это время Стравинского и Блока, Анны Павловой и Скрябина, Ростовцева и Шаляпина, Мейерхольда и Дягилева». Конечно, в это, как и во всякое время было много безвкусных людей, например Игорь Северянин. Подозрительна также «слава» Брюсова (однако тогда она уже сильно померкла). По сравнению с аляповатым первым десятилетием 10-е годы – собранное и стройное время. Судьба остригла вторую половину и выпустила при этом много крови – я о войне 1914 года. Кто-то другой сказал мне: «Те, кого вы встречали в Париже в 1910–1911 годах, и были последние французы. Их всех убили под Верденом и на Марне». Потом я прочла это в Le Sursis Сартра. Хороши были и те, кто в 1917 году летом поехал играть в теннис на крымские курорты. Они до сих пор не вернулись. Сильно затянувшийся game! Как страшны эти оборванные биографии…
* * *
Домой я в этот вечер вернулась поздно и очень уставшая – после работы было еще партсобрание. К счастью, никто даже не упомянул о том, что я слишком много времени уделяю пациентке, которую недавно сам Жданов объявил буржуазным поэтом и литературным проходимцем. Как я и думала, звонили не только мне. Жаль, я не могу узнать, что сказали главврачу, может, тогда стало бы немного понятнее, чего именно от меня ждут.
Судя по любопытствующим взглядам, желающих порасспросить меня об Ахматовой было немало, но никто так и не решился. Да и я не горела желанием ни с кем о ней говорить, поэтому старалась держаться все время в толпе, а сразу после собрания как можно незаметнее ускользнула.
Андрей был уже давно дома и даже поужинал – вчера, зная о предстоящем собрании, я приготовила на два дня вперед, благо сейчас уже прохладно, можно оставить еду в кастрюле на балконе, не испортится. А вот летом…
Честно говоря, еще с 1939 года моей голубой мечтой был холодильник – Андрей ездил в Харьков делать репортаж об этом чуде бытовой техники, только запускаемом в производство, а когда вернулся, рассказал мне. А впервые увидела я холодильник в квартире главного редактора – его жена водила всех женщин на кухню и с гордостью демонстрировала небольшой шкафчик на сто двадцать литров, в котором летом было холодно почти как зимой. Андрей обещал, что еще годик, и нам тоже удастся такой купить, но началась война, и домашнюю технику перестали выпускать. Да и мне стало, конечно, уже не до холодильников. Но сейчас – почему бы нет? Надо будет напомнить о его обещании.
Ну а пока я торопливо перекусила и села расшифровывать свои записи. Ахматова очень интересно рассказывала об акмеизме и поэтах Серебряного века, и хотя большая часть этого была не слишком нужна мне для установления диагноза, но все же кое-что интересное и важное из ее историй можно было почерпнуть. А главное, они очень четко обрисовывали некоторые черты ее характера, которые в общении со мной иначе бы даже не проявились.