Подвиг Севастополя 1942. Готенланд | Страница: 146

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я попросил: «Расскажи о себе. Я ничего ведь не знаю. Ни о твоих родителях, ни о друзьях. Ты любила кого-нибудь, любишь?» – «Любила. Только он погиб. На Перекопе, в прошлом году, когда немцы прорвались в Крым». – «Прости меня». – «За что? Ты совершенно ни при чем». – «При чем, ты знаешь». Она помолчала. Потом шепнула: «Не будем об этом, ладно?» – «Хорошо, об этом не будем. А о чем?» – «Не знаю. Скажи мне, я красивая?» – «Очень красивая». Я ощутил неподобающее напряжение и постарался повернуться так, чтобы не топорщилось одеяло. Она рассмеялась. «Какие вы смешные». – «Кто – мы?» – «Мужчины». – «Что ты имеешь в виду? Поделись-ка опытом».

Она не ответила. Вместо этого спросила: «Флавио, а сколько тебе лет?» – «Поэты столько не живут. Но я прозаик, мне можно. Сорок». Она улыбнулась. «А твой Грубер – он какой?» – «Что ты имеешь в виду? Как мужчина?» – «Да нет. Он фашист?» – «Во-первых, не фашист, а национал-социалист. Фашист – это я». – «Какой же ты фашист? Ты хороший. Добрый». – «Грубер тоже незлой. Так, самую малость. Хотя не знаю. Странный он. Я до сих пор его не понял». – «Мне кажется, он фашист». – «Я же сказал тебе, национал-социалист. Фашисты – в Италии, а в Германии – нацисты». – «Какая разница?» – «В принципе, особенной нет. Но они гораздо хуже. Мы больше похожи на хулиганов, иногда на бандитов, а они…» – «Ну? На кого похожи они?» – «Ты сама всё знаешь. Но нас это не оправдывает. Мы вместе с ними. Поняла? И вообще, не распускай с кем попало язык, я очень тебя прошу. Я страшно боюсь за тебя». – «Хорошо. Просто я очень верю тебе, Флавио. Ты такой… Я даже не знаю какой». – «Спасибо».

Она встала и вышла из комнаты, махнув на прощанье рукой. А я заснул и проспал до семи.

Диалоги подобного рода мне были привычны с детства. Мальчик с воображением, я вел их с Бонапартом, Мадзини, Гарибальди, Макиавелли и королем Сицилийским Манфредом. Мы говорили, конечно, совсем о других вещах, ребенком я был менее лиричен. Бонапарту как президенту Итальянской Республики и королю Италии я объяснял новейшее политическое устройство (он искренне удивлялся, почему оба Виктора-Эммануила и Умберто I так церемонятся с «узником Ватикана»). С Макиавелли мы обсуждали политические нравы. Он находил парламентарную систему недостаточно эффективной, а я доказывал флорентийцу преимущества либерализма и человеколюбия. (Подозреваю, что режим, установившийся позднее, пришелся бы ему по вкусу в гораздо большей степени – но я к тому времени вырос и вел внутренний диалог исключительно с девушками, с которыми не успел добиться удовлетворительной степени близости.) Манфред был опечален судьбой Конрадина и радовался Сицилийской вечерне, находя ее достойной расплатой за себя и своего германского племянника. Мадзини восхищался аэропланами, электричеством и развитием школьной системы. Гарибальди напряженно прикидывал, что даст Италии участие в войне на стороне Антанты, а что – на стороне Центральных держав. В четырнадцатом году он вопреки своей натуре выражал определенный пацифизм, но затем, не без влияния редактора «Аванти», мы оба стали более воинственны. Если сторонником интервенции вдруг сделался социалист, то нам с Джузеппе велел сам Господь – ведь я был достаточно юн и мог не опасаться призыва. Однако в восемнадцатом матушке стало казаться, что дело как-то слишком затянулось. Немцы снова наступали на Париж, нехорошо вели себя на Пьяве, а мне уже исполнилось шестнадцать.

Раздался осторожный стук.

– Входите, Клаус, – сказал я негромко.

– Пора, – сообщил зондерфюрер, присев на табурет, где недавно сидела Надя. – Едем вдвоем. Дитрих остается в Ялте.

* * *

По дороге через горы, почти полностью очищенные от партизан, я с удовольствием предавался размышлениям о любви. Плотской и романтической. Романтическая – это, должно быть, та, когда совокупление еще не стало главной целью. Когда хочется смотреть в ее сияющие глаза, когда радуешься прикосновению руки, когда трепещешь в предвкушении встречи – зная, что максимальным ее результатом станет распитая бутылка шампанского. Скорее же поход в кино или в кафе-мороженое. Ну и приятная беседа. О кинематографе или театре. Так бывало в детстве и ранней юности, такое казалось давно прошедшим – и вот… И мне не стыдно, мне приятно, что я могу еще просто любить. Вовсе не стремясь залезть под юбку любимому существу. Занятно, кто бы мог подумать. Флавио Росси – романтический влюбленный. Взыскующий чувств, высоких, искренних и чистых.

Впрочем, удобно взыскивать чистоты, имея возможность при случае вполне себе плотски любить Валентину. Но разве Валентина не чиста? Чиста, конечно же чиста. Просто чуть-чуть по-иному. Даже трусики на лампу можно закинуть так, что сомнений в чистоте не останется. Надо всего лишь уметь. Потренироваться, выработать точность движений, грацию, красоту, элегантность. Представляю, как бы проделала это корова из гостиничных горничных. Еще бы заржала как последняя дура. Некоторым это нравится, особенно пьяной офицерне. Я не такой. Сказала же Надя, что не такой, – а как я могу ей не верить?

Тоскующую душу затопила волна упоительной нежности. Как же я их любил! Я должен был найти их, найти во что бы то ни стало. Быть может, я смог бы вывезти их, вытащить из крымского ада. Быть может, я бы смог.

Мы, на удивление, быстро добрались до Симферополя и потом еще долго колесили по городу, занимаясь разными делами. Выходили из машины, возвращались, снова куда-то ехали. Иногда зондерфюрер выбирался один, а я дожидался его вместе с Юргеном. Бывало наоборот. Когда мы трогались, я снова думал о Надежде и Валентине.

Перед закрытыми глазами мелькали подробности наших немногих встреч. Реальных, а не выдуманных в периоды сладких мечтаний. Кинотеатр, танцевальный вечер, неожиданное появление Валентины. Вечером, в комендантский час. Отчаянно храбрая девушка. И все исключительно из-за любви.

– Наш приятель Лист не дремлет, – недовольно проворчал зондерфюрер, когда неподалеку от вокзала мы проехали мимо возвышавшейся там виселицы. Я успел заметить силуэты нескольких несчастных и поспешил отвернуться. Точно так же поступил и Грубер.

Нет, лучше думать о любви, чем о творящемся рядом кошмаре. Танцевальный вечер, танго, Надины глаза, маленькая крепкая ладошка. И ведь подумать только, скромным умением танцевать я был обязан стократ мне опостылевшей Елене. Когда мы с нею познакомились – я был тогда еще студентом, – она потребовала, чтобы я записался в танцкласс. Сама она, будучи девушкой модной, танцевать наловчилась с детства – и танцам придавала большое значение. Во всяком случае, в ту пору – в отличие от нынешней, когда по очереди стонет под шустрым интриганом Тедески и неуклюжим остолопом Тарди.

В танцевальном классе я моментально проклял всё на свете. Был май, а большинство моих «одноклассников» ходило туда с сентября. Я не мог заучить шагов. Наша наставница, ее тоже звали Елена, носила длинную юбку, и когда показывала па, я попросту не видел ног. Мне сразу же дали партнершу. Восхитительную девочку с чудесным именем Сандра. Она тоже была тут новенькой, но запоминала движения гораздо быстрее, чем я. Впрочем, я тоже сумел кое-что усвоить. Квадрат, форстеп и два каких-то поворота. Соло они у меня кое-как выходили. Не слишком красиво, однако в должной очередности. Но стоило безжалостной Елене поставить меня рядом с Сандрой («Возьмите ее за локти, покрепче, да не отодвигайтесь же, чтобы вас…»), как у меня не получалось ни черта. Шаги вылетали из головы, я путал право и лево, опускал в бессилии руки и жалобно смотрел на Сандру. Два занятия спустя мне показалось – Сандра меня ненавидит. На четвертом я в том удостоверился окончательно. Мои прикосновения к ее обнаженным локтям были девушке неприятны – хотя кто заставлял ее носить платье без рукавов? Она смотрела на меня как на питона, возжелавшего ее невинности. Кажется, в ее прелестную головку закралось подозрение, что я таскаюсь на танцы исключительно для того, чтобы трогать за локти молоденьких девушек. При том что я имел возможность трогать женщин за массу других, не менее волнующих мест.