Но когда мы проводили сплошную коллективизацию (тогда всех кинули туда, и стало не до украинизации, поскольку новая задача являлась гораздо более неотложной), мои помощники были при мне. Да… Еще один нелегкий период. Убийства – активистов, селькоров, рабочих-двадцатипятитысячников, лютая злоба зажравшихся куркулей. Подводы и поезда с раскулаченными врагами, неожиданно вспыхнувший голод, необходимость сдерживать нахлынувшие в города толпы терявших человеческий облик крестьян. Трупы на улицах по утрам, фактически скелеты. Ненависть. Лучше не вспоминать. Людоедов расстреливали. Наталка в слезах говорила, что больше не может есть хлеб. Я не понимал почему. Мы же его не украли. Мы выполняли стратегический план. План, необходимый для построения новой промышленности, для обороны нашей родины, для строительства социализма – общества, в основе которого справедливость и подлинный гуманизм, где каждый имеет право на счастье. Дети-попрошайки падали в обморок и угасали прямо на асфальте. Из-под сорочек шарами торчали раздутые животы.
Дочка умерла от скарлатины, сгорела за одну неделю. Ее могли спасти, болезнь не была смертельной, но, к сожалению, не получилось, такие вот времена. Наталка ушла вслед за ней, через восемь месяцев и четырнадцать дней. После похорон на Сурско-Литовском кладбище мне захотелось плакать. Но я не плакал с двенадцати лет.
У этого мальчишки, младшего лейтенанта, словно бы имелся какой-то личный счет к работавшим в Киеве чрезвычайным комиссиям, не знаю, к какой из них именно. Но я не питал к нему злобы. Гражданская война оставила множество личных счетов. Младший лейтенант не сумел преодолеть нелегкого груза прошлого, не смог позабыть о давнишних обидах. Мелкобуржуазное начало на краткий миг взяло в нем верх. Такое случается часто, и относиться к подобным фактам в отдельных случаях необходимо с пониманием. Менее устойчивая нервная система русских, ослабленная злоупотреблением спиртными напитками и неупорядоченным образом жизни, вполне могла дать сбой в тяжелой обстановке, в безнадежной уже ситуации последних дней обороны плацдарма.
Я простил Старовольского – и я хотел сказать ему об этом.
Неужели последний корабль?
Начало июля 1942 года
Близился к концу очередной тяжелый день. Самый тяжелый за прошедшую неделю, и предстоящие дни облегчения не сулили. Когда я отправлялся в командировку, я рассчитывал, что смогу немного отдохнуть, искупаться в теплом море, поваляться на солнце – на русской Ривьере, где прежде отдыхали цари. И разумеется, остался с носом. Солнца было предостаточно, но лучше бы его не было вовсе. Работать в такую жару – удовольствие из последних, и даже факт, что мне гораздо лучше, чем тысячам солдат, продолжающим штурмовать севастопольскую твердыню, нисколько не утешал.
Моя задача была несложной. Отобрать из множества пленных побольше подходящих для нашей разведшколы. Несложной в том смысле, что ее было несложно сформулировать. Выполнить оказалось сложнее. Пленных было много, слишком много, невыносимо много. Мало было подходящих. Не всякий, кто подошел бы, соглашался сотрудничать, и не всякий, кто желал сотрудничать, представлял собою пригодный материал. И ко всему жара, от которой плавился асфальт и засыпали на лету большие и жирные мухи.
Из фильтрационного лагеря под Симферополем привозили десятки людей. Допросы – я предпочитал называть их беседами – продолжались с утра до вечера. Работавший на столе вентилятор жужжа перемалывал дым, выпускаемый пленными из предлагаемых им сигарет. Сам я не курил, но приходилось терпеть. Вместе со мною страдала моя помощница. Ею меня обеспечил оберштурмфюрер Лист.
Следует отметить, что, сколь ни бывали порой напряженными отношения моего ведомства и полиции безопасности, на местах всё решали отношения конкретных людей – и, разумеется, интересы дела. Мои контакты с Листом были давними и скорее приятельскими – благодаря совместному участию в операции, проведенной в начале сентябрьской кампании в Польше. Поэтому, едва приехав в город, я получил в свое распоряжение переводчицу и машинистку (в одном, довольно приятном лице) – а также пару добровольцев из подчиненного Листу охранного персонала. Мои коллеги из разведки смогли меня обеспечить лишь небольшим и душным помещением. Людей у них не хватало катастрофически.
Посильную помощь мне оказывал русский следователь, также подчиненный Листу. Разумеется, лишь тогда, когда не был занят собственными делами. Звали его Ширяев. Угрюмый тип с непроницаемым и бледным от редкого пребывания на воздухе лицом, он производил при знакомстве не самое благоприятное впечатление. Общались мы с ним исключительно по делу. Но дело свое он знал и помогал мне совсем неплохо.
Мою переводчицу, молодую и привлекательную вдову, звали Ольга Воронова. Лист называл ее «Воронов» – точно так же, как звал ее мужа. Листу это казалось вполне естественным, половой диморфизм славянских фамилий его нисколько не занимал. Фрау Воронов не возражала, и я тоже стал называть ее этим забавным именем. Мне, изучавшему в период версальского диктата славистику в Марбурге, а позднее стажировавшемуся в России, переводчица была не нужна. Точнее, нужна лишь тогда, когда я хотел скрыть от пленных, что неплохо знаком с языком. Порой это давало любопытные результаты.
Я дико, чертовски устал. От работы и от жары. Хотелось раздеться до трусов и забиться куда-нибудь в тень. Заметив краем глаза, что фрау на меня не смотрит, я в полный рот зевнул и осторожно потянулся в кресле. Только что увели последнего допрошенного, лейтенанта-артиллериста, корректировщика по специальности. С ним мне предстояло общаться еще, орешек оказался твердоват. Не отказываясь напрямую, лейтенант не проявлял заметного желания содействовать победе Великогерманской империи. Юлил, то ли надеясь что-то выторговать, то ли просто оттягивая время. «К Ширяеву?» – спросила с надеждой фрау Воронов, когда за ним закрылась дверь. Я покачал головой. Пока не стоило, лейтенант оставлял надежду, слабенькую, но всё же.
Я потянулся еще один раз и с грустью уставился на стол, покрытый зеленым сукном. Лежавшие на нем бумаги не прибавляли оптимизма. Скорее наоборот. Это были личные дела моих людей, высаженных в июне в русский тыл. С катера, неподалеку от форта, прикрывавшего вход в Северную бухту, так называемого Константиновского равелина. Часть из них, по показаниям допрошенных позавчера местных жителей, была захвачена и расстреляна прямо у места высадки. Что обидно – бойцами наспех собранного истребительного отряда. Тела удалось найти. Другие бесследно пропали. Возможно, им удалось пробиться в глубь русских позиций и их уничтожили где-то в тылу. Трупов не обнаружили, что вовсе не удивляло, ничто в их облике не указывало на принадлежность к германской разведке. Теперь они скорее всего будут валяться в общей яме с русскими красноармейцами.
Я украдкой поглядел на фрау Воронов. Признаюсь, не без удовольствия. Вдова была молода, даже очень. Месяц назад ее мужа, о котором крайне лестно отзывался Лист, повесили партизаны. «На дубе», – добавил любивший точность оберштурмфюрер. Теперь она ходила в черном – но, как справедливо отмечают модники, черный всегда к лицу. Несколько дней, что мы проработали вместе, приблизили нас к черте, перейдя которую мне следовало выступить ее утешителем – но, к сожалению, сегодня ночью я отбывал в Бахчисарай. Основной массив пленных русских, а следовательно, основная работа ожидали меня в древней столице татарских ханов.