Я улегся на диване, Грубер разместился на столе, Юрген устроился на полу. В отличие от нас, имевших возможность дремать по дороге, он был донельзя измучен и заснул моментально – обнаружив за собою скверную привычку храпеть. Между прочим, Елена утверждала, что это свойственно также и мне, но я ей не верил – сам за собой я такого не замечал, а Зорица ни на что подобное не жаловалась. Интересно, кстати, храпит ли мерзавец Тарди?
Мне не спалось, я чувствовал неясную, нарастающую тревогу. Убитая девушка (женщина – какая, к черту, разница) словно живая (боже, что я несу) стояла (лежала) передо мною на обгоревшей и вытоптанной траве. Молодое, не очень красивое лицо (хауптшарфюрер был прав), светлая челка под грязной косынкой. Разбросанные в стороны белые, не очень-то южные руки, задравшаяся над коленями суконная юбка, ноги в солдатских сапогах из грубой искусственной кожи. Роза из совхоза… Икорников… Услышав, что Грубер ворочается на столе, я тихо спросил:
– Не скажете, кто такая Софья Перовская?
Мой вопрос не удивил зондерфюрера.
– Русская террористка. Вроде вашего Обердана.
– Кого она убила?
– Царя-Освободителя. Она была не одна. И строго говоря, убила не она. Но ее повесили вместе с другими. Первого марта. Хотя нет, первого марта они как раз убили. По новому стилю тринадцатого. Для прошлого века двенадцать дней разницы. В его карету швырнули бомбу. Как в Гейдриха.
Я попытался заглушить тревогу шуткой.
– Этот царь освободил Россию от большевизма?
– Нет, – ответил Грубер, – Россию он освободил от крепостного права, а Болгарию от турок.
Я продолжал шутить, стараясь отогнать отвратительное видение, дикое, невыносимое, непостижное, мерзкое.
– Так эту Перовскую, возможно, подослали мстительные османы?
– Нет, они были идейными борцами.
– За что?
– За освобождение России и счастье трудящихся.
– А-а. Слушайте, Клаус, а что такое совхоз? То же самое, что колхоз?
– Совхоз – это советское хозяйство, а колхоз – коллективное.
– В чем разница?
– В форме собственности. Но знаете, Флавио, я не сильно интересовался земледелием. Больше Пушкиным.
Он явно хотел окончить разговор, но я боялся остаться один. Наедине со всё более гадкими мыслями, из тех, которые боишься выразить словами, даже безмолвно.
– Великий поэт, я знаю. Что-то вроде Леопарди, правда?
– Современник.
– Слушайте, прочтите что-нибудь. По-русски. Хотелось бы услышать.
Грубер ответил не сразу. Видимо, выбирал, что прочесть.
– Вот ведь дерьмо, – сказал он наконец с искренней досадой в голосе, – ничего подходящего в голову не приходит. Всякая ерунда. Впрочем, какая вам разница?
– Действительно, – поддержал его я, – какая мне разница, всё равно не пойму.
Грубер шмыгнул носом.
– Верно. Тогда послушайте русский стишок про иностранных журналистов. Внимайте, миланский вития.
И легонько прыснув, зондерфюрер продекламировал – тихо, чтобы не разбудить Юргена, но в то же время с некоторым чувством:
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиной сверкая,
Не встанет русская земля?
Так высылайте ж нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.
– Ваш слух усладился, Флавио? – спросил он, закончив чтение.
– Звучит довольно бодро, – великодушно похвалил я московского барда. – И что это значит?
Ответом было молчание, показавшееся мне тяжелым. Возможно, из-за темноты. Немного погодя я услышал, как к прерывистому храпу Юргена присоединилось ровное дыхание слависта. Грубер спал крепким сном человека с чистой совестью – или с железными нервами.
Мне же долго еще не спалось. Будем считать, из-за нервов.
6-7 июня 1942 года, суббота – воскресенье, пятый день артиллерийского наступления и первый день второго штурма крепости Севастополь
Обстрел продолжается пятый день. Бьет батальонная, полковая, дивизионная, корпусная артиллерия. В непроницаемой пелене из пыли и дыма мечутся вспышки разрывов. Гул и грохот не прекращаются, только ослабевают – чтобы спустя немного усилиться вновь. Иногда мы слышим особенно тяжкие удары – это производят свои редкие выстрелы сверхтяжелые мортиры и гаубицы. А вчера ранним утром показалось, будто начинается землетрясение, и вечером нам сообщили, что где-то (в Бахчисарае, но это, конечно, военная тайна) стоит особая невиданная пушка. Ее обслуживает целый полк солдат во главе с генерал-майором, длина ее ствола – тридцать метров, калибр – 80 сантиметров, снаряд, если поставить его вертикально, будет высотою с маленький домик, а весит он целых семь тонн. С трудом себе представляю, зачем необходим такой монстр, но говорят, он в состоянии разрушить сверхпрочные сооружения из железобетона и стали на русских береговых батареях. Сверхтяжелые, сверхпрочные, как же всё надоело. Сегодня эта дура стреляла опять.
Штабники непобедимой 11-й армии дали русским батареям остроумные, как им кажется, названия – «Максим Горький I», «Максим Горький II». Еще есть форт «НКВД», форт «Сталин», форт «Молотов», форт «ЧК». При мысли о предстоящем штурме эти имена вовсе не кажутся смешными.
Когда умолкает артиллерия, русские позиции обрабатывают десятки самолетов. Оглушительный вой сирен и свист авиабомб сливаются в невыносимую какофонию. Тонны металла рушатся с неба – неужели там кто-то еще остался? Дидье пожимает плечами: «Почему бы и нет? В первую войну по неделе и больше сидели». Но в первую войну такой авиации не было.
Мне бы как рефлектирующей личности поставить себя на место людей, уже пятый кряду день смешиваемых с землей и камнями там, – но рефлексия моя отключилась сама собой. Ее нет, а я есть. Тут, живой и невредимый. Пока не начнется штурм. А он начнется. Быть может, завтра. Или даже сегодня.
Я читал описания артподготовок – и у запрещенного ныне Ремарка, и у правильного Карла Юнгера. Я сам кое-что видел в последний год. Но эта по масштабам превосходит всё мне известное. «Чтобы мы жили, русский должен умереть», – то и дело повторяет Греф. Ну да, конечно, я и забыл. Пусть их себе умирают.
«Боже, сколько это может продолжаться, – шепчет кто-то рядом, и мне лень оглянуться, чтобы увидеть кто. – Я не могу, не могу я больше». «Чем дольше, тем лучше для нас, – объясняет ему Дидье. – Надо, чтоб там никого не осталось».
Там никого не останется, думаю я, и мы пойдем как по луне, от кратера к кратеру, обходя разорванные останки стриженных под ноль людей, озираясь и переглядываясь. И это будет самый лучший вариант. Правда ведь, Цольнер?