– Я думал, вы можете по ошибке принять за ум мою любовь к красоте.
– Такая фраза уместна во Франции, где путают мудрость с пониманием, но не в Болонье, где мы воюем с идеальным миром, который создал Бог. Наша страсть не менее сильная, чем твоя, – проникнуть внутрь и взорвать. В этом смысле мы, скребущие в пыли, сорвиголовы и бандиты, и жизнь наша полна приключений.
– В конце концов, – заявил Алессандро, – вашу мастерскую завалят отдельные части, которые бесконечно меньше целого, а вы даже не будете знать, что вы разобрали, не говоря уже о том, чтобы собрать вновь. У вас останутся одни только усилия, которые испарятся, точно теплое пиво, а я буду смотреть на мир и принимать его таким, какой он есть, то есть более цельным и многогранным, чем теплое пиво.
– Ты признан виновным.
– Лучше утонуть в волнах, чем томиться на платформе посреди моря.
Потом раздался грохот ружейного залпа, который, как звуки артобстрела или ось, вокруг которой вращались сны Алессандро, он не мог с достаточной точностью ни описать, ни запомнить. Острота и удар, как рев громадных двигателей, всегда что-то теряли в воспоминаниях.
Алессандро стоял в залитой солнцем роще на склоне холма через полвека после войны. Старик с седой шевелюрой и седыми усами, он пришел, чтобы увидеть мемориал битвам, погибшим и миру.
Он видел себя со стороны, как возможно только во сне. Ему первалило за семьдесят, фигура стройная, волосы роскошные, пусть и седые. Сила тяжести уменьшила его рост, и только Бог знает, благодаря какому несчастному случаю или медленно прогрессирующей болезни ему приходилось опираться на трость с золотой рукояткой, которую он сжимал худыми узловатыми пальцами.
Из всех, кто собрался у мемориала в тот осенний день, никто не имел для этого больше оснований, чем старик, в рубашке с высоким воротником и сюртуке, легком как пушинка, вглядывающийся в длинный ряд белых надгробных камней. Он напрягал зрение, чтобы увидеть себя, и чувствовал, как что-то давит на грудь, словно он наткнулся на ограду.
Еще два старика в форме времен Великой войны, один – с ампутированными ногами, сидели справа от него, склонив головы. За ними стоял мужчина помоложе, который не мог видеть войну, но скорбь на лице указывала, что видел: вероятно, политик или осиротевший сын. На столике, который поставили на траву, лежала груда белых благоухающих цветов.
Ряды надгробий с именами, датами и названиями сражений, выгравированными на стальных табличках, тянулись к самому горизонту, напоминая дивизию, марширующую одной колонной. Только эти ряды, строгие и неподвижные, предназначались для тех, кто уже прибыл.
Ветер, играющий в кронах сосен, заставлял ветви рисовать что-то на безоблачном синем небе, у первого ряда надгробий три солдата почетного караула залпами стреляли в воздух. Тот же ветер, что водил ветками, трепал атласные флаги на высоких шестах и над головой толпы, уносил маленькие клубы дыма, появлявшиеся над поднятыми стволами.
И пока молодые солдаты с каменными лицами, как и требовала ситуация, стреляли, оба ветерана, сидевшие по правую руку от Алессандро, склонили головы, признавая свое поражение. У Алессандро тоже возникло много вопросов относительно того времени, он пытался разобраться в воспоминаниях, которые не желали укладываться в общую картину.
Перед толпой две девочки девяти-десяти лет, одна в синем шерстяном пальто и шляпке, вторая одетая более легко, в платье и шляпку с цветами, вышагивали вдоль кромки травы. Их макушки едва доставали локтей стрелявших солдат. Девочка в пальто зажимала уши при каждом залпе, а та, что была в шляпке с цветами, – подпрыгивала, обе удивлялись грохоту выстрелов. Наверное, они немного боялись и наверяка не могли понять, как люди могут стрелять из винтовок, чуть ли не прижимая их к себе, и при этом даже не морщиться.
* * *
В последний рабочий день перед освобождением, когда огонь под машинами радовал, потому что давал тепло, пошел снег. Никто не видел каменоломню в снегу.
И когда рано утром повалили первые хлопья, все бросили работу и уставились на них. На миг все затихло, слышался только шум двигателей, но и они работали сами по себе, потому что механики подняли головы к небу, чтобы почувствовать, как снежинки падают на лицо и тают.
Ко второй половине дня снег заметно усилился, белый мрамор укрыло белое покрывало, ноги солдат растаптывали белизну, медленно падающую с неба.
Ночью лучи прожекторов прорезали снег, и в этих лучах снежинки, казалось, то ускоряли, то замедляли полет, порой возникало ощущение, что они пикируют на землю, как сбитые самолеты, а порой они словно застывали в холодном воздухе, а то и снова поднимались к небесам, с которых падали.
Ослепленные переплетениями света и звука, которые прибавляли интенсивности и вызывали все большее замешательство, солдаты работали все с большей скоростью, чтобы не отстать от падающего снега и спешащих поршней, и Алессандро, вслушиваясь в тысячу ритмов, казалось, летел. Десятки глыб плыли по воздуху, появляясь и исчезая в дыму, свете, снеге, пересекая каменоломню под грохот молотов и визг пил. Музыка собственного сердца и дыхания, снежные вихри, которые то слепили, то радовали, печальные паровые свистки, грохот паровозов, проезжающих по хлипким рельсам… все это порождало вибрации настолько мощные, что они поднимали бесплотные души, оказавшиеся среди них, и те плавали, будто в воде. Вибрации жили своей жизнью, но жизнь их внезапно разлетелась вдребезги, когда сквозь снег молния ударила, целя в железо, которое забивали в самые высокие точки. На полчаса сотни лишившихся дара речи солдат оказались в коконе грома и света, который озарял каждую снежинку и ослеплял их, обжигая мраморные утесы своей яркостью. Гром сотрясал мощные двигатели, а в сравнении с молниями огонь под ними казался тусклым и холодным.
В промежутках между бомбардировками солдаты слепли, но при ударе молнии видели самые мельчайшие подробности, словно молнии наделяли их безжалостной ясностью, и эта вакханалия света и звука срывала все покровы, обнажая подлинную сущность мира.
* * *
Поезд, идущий на север, сделал остановку в Риме на сорок минут, двери товарных вагонов открылись, людям разрешили выйти. В полной уверенности, что они возвращаются на Изонцо, большинство бросились искать проституток и рестораны, расположенные вокруг железнодорожного вокзала.
– Тем из вас, кто желает посетить музеи и библиотеки, советую не забывать, что опоздание, скорее всего, закончится расстрелом, – предупредил саркастичный молодой офицер.
Немногие решились покинуть вокзал. Те, кто на это пошел, удалились лишь на квартал или два, где провели полчаса, прыгая на женщине в постели или наслаждаясь изысканной трапезой, о чем позже рассказывали своим товарищам по покачивающемуся товарному вагону.
Но Алессандро промчался по Риму быстро, как конь. Редко по тротуарам, больше по мостовой. Бумаги и пропуск держал в левой руке, штык спрятал под гимнастеркой.
В это время дня народу на улицах хватало, поэтому он отвел пятнадцать минут на дорогу к военному министерству. При условии, что его не задержат, еще пятнадцать требовалось на обратный путь. С учетом трудной, а может, и вовсе неисполнимой задачи попасть в здание министерства и найти Орфео – если он там еще работает, – получалось, что на все про все у него десять минут.