Если бы это было так! Немолодая женщина, которую я увидел на Невском, у Гостиного Двора, и которая во всю ивановскую поносила евреев за то, что они все заграбастали и распродают Россию Западу, несомненно, состояла на учете в психдиспансере. Я приблизился к ней вплотную и сказал на ухо: «Вам бы, уважаемая, следовало быть поосторожнее. С вашей внешностью – я имею в виду более чем еврейскую наружность – я бы на вашем месте не рисковал публично набрасываться на евреев». Она обалдело посмотрела на меня, побледнела и на некоторое время лишилась голоса.
Но то, с чем мне пришлось столкнуться в Румянцевском садике рядом с Академией художеств, к шуткам совсем не располагало. Я отправился туда с другом. Члены общества «Память» проводили там своего рода митинг. С наскоро сооруженного помоста истошным голосом вопил какой-то трибун, обвиняя известного ленинградского кинорежиссера (еврея, конечно) в том, что тот только за последний год получил на «Ленфильме» сто тысяч рублей. Это была отвратительная, злонамеренная демагогия перед лицом слушавшей толпы, едва сводившей концы с концами и вообще не имевшей столько воображения, чтобы представить себе сто тысяч. Я был раздражен и возмущен и больше не мог сдерживаться. Я крикнул в сторону трибуны: «Я вот по воле случая хорошо знаком с этим режиссером, и он совсем не еврей. Но я еврей! Еврей я! И я пришел сюда, чтобы узнать, что вы, собственно, намерены сделать с евреями: собираетесь ли вы их депортировать или убивать на месте?» Разумеется, я понимаю, что с моей стороны это было глупо, потому что история могла для меня закончиться трагично. Докладчик тут же объявил меня провокатором, с которым нет смысла дискутировать, а сквозь толпу стали продвигаться в мою сторону два крепких парня – типичных вышибалы. Мы постарались быстро уйти. Я уверен, что всего через несколько месяцев я бы не осмелился даже приблизиться к подобному митингу, не говоря уже о том, чтобы подать голос.
И мне вспомнился голос, только теперь не из «Вчерашнего мира» Стефана Цвейга, а из книги «На повороте» Клауса Манна. Цитата: «Неприятный инцидент произошел во время собрания, созванного одной пацифистской женской организацией. Эрика [сестра Клауса Манна] выступала как артистка – не как политический оратор. И тут проявила себя нацистская банда. Эрика стояла на помосте – тонкая, прямая, прекрасный пламень во взгляде. Сначала казалось, что она совсем не слышит хриплых выкриков, с помощью которых незваные гости надеялись сбить ее с толку. Но как мог ее ровный голос противостоять первобытному крику варваров? „Кончай! – ревел дремучий лес. – Государственная измена! Стыд и позор! Мы протестуем от имени нации“. Не знаю и просто не могу себе представить, что произошло бы с ней, если бы патриотические громилы достигли помоста прежде, чем вмешалась полиция. А на следующий день история о террористической полиции была опубликована в геббельсовском „Беобахтере“ под ошеломляющим заголовком: „Еврейский лоточник кусает немецкую овчарку“». Конец цитаты.
Вот такой представилась мне обстановка, в которую я возвратился после почти месячного пребывания в показавшейся мне столь гостеприимной и мирной Вене. А с началом нового года это настроение достигло своей высшей точки. Беспрерывно, почти каждый вечер, по телевидению говорили о возможных предстоящих погромах. Даже всеми воспринимаемая как прогрессивная ленинградская телевизионная программа «Пятое колесо», которая подвергала критическому разбору события дня, приняла участие в подобных обсуждениях и пригласила на прямой разговор будущего мэра города Анатолия Собчака и представителя областного комитета партии, которые, с одной стороны, слухи о погромах попытались смягчить, назвав их невинными, а с другой – признали, что особенно у входов в метро выступает все больше и больше ораторов с антисемитскими лозунгами, воззваниями и призывами.
И в эти февральские дни не только в средствах массовой информации, а во всем городе росло беспокойство, несмотря на то что на середину месяца была заявлена массовая демонстрация в поддержку набирающего силу Бориса Ельцина. И хотя все еще господствовала КПСС, но ей был нанесен существенный удар, и роль, которую она играла в эти месяцы, становилась все более и более неясной. Было понятно, что она ведет двойную игру. На телевидении, все еще контролируемом обкомом КПСС, каждый вечер демонстрировались – и в количестве, до сих пор неведомом, – фильмы с насилием и такими ужасами, что становилось очевидно: народ хотят сбить с толку и нагнать страху. Еще более запугивающим, чем криминальные фильмы, оказалось телевизионное интервью, которое за несколько дней до объявленной демонстрации дал первый секретарь Ленинградского обкома КПСС Гидаспов. «В городе, – заявил он, – сейчас обнаружились тысячи уголовников, и не исключено, что они, смешавшись с демонстрантами, объединятся с антисемитскими силами и устроят настоящий погром. Совсем исключать такой сценарий невозможно».
Я еще отчетливо помню все эти наполненные какой-то горячкой, слухами и опасениями дни перед демонстрацией. На память приходили рассказы о гнетущем настроении и беспомощности накануне погромов, которые я мальчиком слышал от моих бабушек, а позднее – от родственников моей жены. И в памяти все снова и снова всплывали эпизоды из прочитанных книг Исаака Бабеля, Йозефа Рота и других немецких писателей. Регистрировал, недоуменно пожимая плечами, что ничто не стало прошлым, что этот вчерашний мир нежданно-негаданно и неодолимо может ворваться в сегодня – через десятилетия после смерти Стефана Цвейга и написания им здесь уже цитированных пророческих слов, которые, по моему мнению, следует повторять все снова и снова: «Нет ничего более мистического, чем когда то, что ты считал давно отжившим и погребенным, вдруг наяву предстает перед тобой – и в том же самом обличье».
Именно в эти дни исполнилось двадцать пять лет со дня нашей свадьбы. Мы намеревались отпраздновать этот день, как это повелось, однако никто из ожидаемых гостей из-за напряженной обстановки не рискнул прийти на наше торжество: ни в ресторан, ни к нам домой. Только наша дочь Марина, работавшая в ту пору в Англии, в Рединге, на BBC, прилетела к нам. Разумеется, мы были очень рады ее визиту, но вместе с тем меня охватывало беспокойство, я испытывал страх за нее, и мне не давала покоя мысль о том, что дочь надо бы поскорее отправить обратно. В один из вечеров перед демонстрацией я находился дома один, в то время как жена и дочь пошли навестить мою тещу.
Я надеялся, что мне позвонит кто-нибудь из моих друзей или знакомых, но телефон, который так часто обычно отвлекал меня от работы, молчал. А когда утром я пришел в институт, то и там ощутил ту же накаленную атмосферу, которая, словно пелена, покрыла весь город. И у меня совсем не было намерения накалять эту атмосферу еще больше, но, увидев на заседании кафедры лица моих коллег (печальные или подавленные, безразличные или холодные), я уже больше не мог себя сдержать.
Я встал и сказал: «Дорогие коллеги! Сейчас повсюду говорят о погроме. Этой темы я до сих пор не касался, но разрешите мне сказать об этом открыто. Большинство из вас знают, что я еврей. Если и в самом деле случится такая напасть, как в данный момент это кажется возможным, мне было бы очень важно знать, как относятся к этой проблеме мои коллеги и смогу ли я со своей семьей в случае угрозы найти приют у кого-нибудь из вас». Некоторые – все еще верные члены партии – прореагировали с открытым возмущением, заявив, что с моей стороны это бестактность, чтобы не сказать наглость, – использовать заседание кафедры для подобного рода заявлений, которые сеют панику и дискредитируют органы власти. Другие смущенно молчали и не знали, куда деть глаза. Я же до сих пор так и не знаю, на кого бы я мог рассчитывать тогда, если бы серьезный случай наступил.