Жертва | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Хорошо, убирайтесь! Уматывайте! Я вам велел уйти, когда эта баба уходила.

— А насчет вашего обещания как?

Левенталь его подпихнул к двери. Олби на несколько шагов отскочил, схватил увесистую стеклянную пепельницу, грозно прицелился, крикнул: «Прочь!» Левенталь метнулся, вышиб пепельницу. Заломил ему руки за спину и, раскрутив, запустил его на площадку.

— Отстаньте. Я ухожу. — Олби задыхался.

Дверь, когда ее распахнул Левенталь, ударила Олби по лицу. Когда Левенталь его вышвырнул на площадку, он не сопротивлялся и, не оглядываясь, пошел вниз по ступеням.


Левенталь, запыхавшись, рухнул в кресло, оттягивая воротничок. Пот натекал в глаза, боль, зародившись в плечах, прошла вниз, в грудь. Вдруг подумалось: может, он еще тут горчит. Лучше глянуть. С усилием встал, вышел на лестницу. Вцепившись в перила, вгляделся в пролет. Нет, все тихо. «А он даже не пробовал драться, кишка тонка. Хоть так меня ненавидит. Он же крупней; мог и убить». И мучило: вдруг дверь, огрев по лицу, оглушила Олби. Тот стук застрял у него в ушах.

Потом проверил цепочку. Крюк расшатался только, можно вбить молотком. Но одно звено лопнуло. Выкинул пропащий обрывок. По ковру в гостиной, вдоль вмятин, пепел оставил длинный крученый след. Вытирая пот рукавом, Левенталь оглядывал комнату и ярился, но он и радовался; брезжило смутно, что кавардак и грязь — часть невольной платы за освобождение.

Батареи плавились, было жарко невыносимо. Он рывком открыл окно, высунулся наружу. Стремительный грохот трамвая по Третьей авеню тотчас взмыл над ровным уличным шумом, перекатывающимся, как дальний отгул моря. Люди перешагивали через полосы света на тротуаре, света, натекавшего из открытых окон поверх мебели и ковров; проходили в сверканье стеклянной клетки перед театром, и дальше, в тень, и, протоками, в еще более темную тень, и дальше, дальше, к громадным ямам, где плескался свет и глухие раскаты. А вдруг он где-то поблизости околачивается? — спохватился Левенталь. Да нет, вряд ли. Понял же, что после сегодняшнего ничего ему тут не светит. И главное — вообще на что он надеялся? Вот вопрос. И насчет рекомендации Шифкарту — полный бред; придумка, уловка. Одно то, что он наконец способен это понять, успокоило Левенталя: значит, снова очухался после долгого перерыва.

Ветер слишком быстро его остудил. Трясясь, он обратно втянул голову и сел, отряхивая с ладоней грязь подоконника. Во рту пересохло, саднило в горле, и была адская тяжесть в боку. Но он немного посидел, отдышался, ему полегчало. Потом он встал и начал убирать квартиру, бессистемно, рассеянно, хватаясь то за одно, то за другое.

Содрал с кроватей белье, бросил в корзину для прачечной. Потом, не дав себе труда расчистить сток, насыпал мыльного порошка на тарелки в кухонной раковине и пускал горячую воду, пока их не накрыло клубящейся пеной. Перестелил себе все чистое, неумело пропихивая подушки в наволочки и отодвигая кровать, чтоб подоткнуть одеяло. В столовой перевернул на тахте матрац, с усилием открыл давно не отворявшиеся окна. На одном стуле обнаружил блестящую сумку из галантереи, с адресом Второй авеню. Туда была заткнута старая рубашка Олби и еще какая-то дрянь, он не стал смотреть. Бросил сумку в мусоропровод, вместе с носками, исподним, газетами, которые поднакопил Олби. Потом, в ванной, посдирал с вешалки полотенца, включил душ, чтоб ванну сполоснуть, попробовал ее оттереть. Несколько раз мазнул тряпкой, оставил попытки, повесил тряпку обратно под мойкой на трубу.

Расставляя по местам стулья, увидел на ковре гребень. Видно, пара тому, который она всаживала в прическу. Пока разглядывал гребень, не мог не чуять его этот запах. Белый гребень, костяной, зубья пожелтели, неровно ступясь. С одного края — стеклянный ромбик; с другого — стекляшка выпала из гнезда. Гребень он тоже не долго разглядывал; бросил в мусорный ящик. И вспомнил тех женщин на углу, в потасовке, которую видел недавно, подумалось даже: а вдруг это она? А что? Очень даже возможно. В конце концов, где Олби ее подобрал? Небось в кабаке по соседству.

Пока он счищал пепел с ковра, ветер гулял по квартире. И нес снаружи холод и пустоту. А запах гребня все равно налетал то и дело, пыточно таща за собою обрывками то, что случилось сегодня. Ей же, наверно, было страшно, тошно — слышать треск этой двери, выскакивать из постели — еще одной постели. И если даже она, положим, притерпелась к жестокости (другая бы просто расплакалась от унижения и стыда), все равно — ах, нехорошо, и зачем надо было такому ее подвергать. Да, нехорошо, и как все это неприятно, наверно, лучше было уступить Олби, взять и уйти. С ним можно было и потом разобраться. Но она оставила по себе Левенталю несколько невытравимых впечатлений: этот тяжелый стан в юбке, и то, как она скрючилась, втискивая ногу в туфлю, и этот взгляд неправильных глаз. Вдруг его осенило, что во взгляде была скорей веселость, чем страх; а что? чуть-чуть отстранись, она вполне могла найти эту сценку забавной. Это ж только представить себе: как Олби спотыкается, качается, целясь ногой в штанину, как он умопомрачительно ей протягивает чулки! Низко, больно, но ведь смешно, а? Левенталь осклабился, вытаращив заблестевшие глаза; и громко расхохотался, возя по полу шваброй. «Чулки! Чулки, ой, не могу! Стоит в чем мать родила и подает ей эти чулки!» Вдруг он закашлялся. Уже отсмеялся, откашлялся, а лицо оставалось непривычно возбужденным. «А сам-то я! Не уйти, остаться, упорно любоваться этой картинкой, пялиться на них обоих!» Олби кипел, но сдерживался. А она небось догадалась, что он не смеет сказать Левенталю все, что про него думает. Наверно, хвост перед ней распустил, наврал с три короба, потому ей и было смешно наблюдать его в этом довольно щекотливом положении.

Но едва он на минутку присел на постель, весь комизм улетучился, как рукой сняло. Все-то он выдумал насчет ее выражения; нарочно подогнал к тому, что под силу вынести. Да ничего же подобного. Ухватил, запомнил ее взгляд, с него и пошел рассуждать, а в конце концов навязал ей свои понятия, исхитрился перетянуть ее к себе. Нет, на самом деле они с Олби — одно. И Олби, и эта женщина — всплыли к нему из глубин жизни, в которых сам бы он потерялся, задохся, пропал. Там — ужас, зло, все, от чего он старается держаться подальше. Когда служил в своей гостиничке на Ист-Сайде, о, как он ужасно к той жизни приблизился. Налюбовался, лицом к лицу. И с тех пор еще кое-что про нее узнал — что-то схватывал краешком глаза. Глаза? Почему не сказать — сердца? Сердце схватывало и как обмирало от боли, от страха. Да вот поди ж ты — боль, страх, но что же так тянуло его?

Он взял швабру, вернулся к своей работе. Наклоняясь на ватных ногах, выметая пепел, подумал: «Может, я неправильно себя вел. Не знал, что это такое. Я и сейчас не знаю. Но рано или поздно придется платить по счетам. Но что мне с ним было делать? Он меня ненавидел. Горло мне был готов перерезать. Потому только и не перерезал, что трус. Вот свои номера и откалывал. Перед собой самим выпендривался, не передо мной, а все потому, что самого себя ненавидел за то, что духу у него не хватает, ну и идиотничал, чтоб самого себя обмануть. Фиглярство, остроумие, это плюханье на колени, вся эта болтовня проклятая. Да, вот для чего это все. Но надо было что-то с ним сделать. И ничего я не смог. Ладно, теперь кончено; это главное…»