— Бери, — говорит он, — я вижу, у тебя неприятности и тебе нужна помощь. Но тебе следует выражаться более определенно, если ты хочешь, чтобы я понял тебя.
Он берет меня за руку и участливо смотрит мне в глаза.
Внезапно мне становится неловко из-за того, что я заподозрил в нем Исаака, упоминавшегося в записке: он не имел никаких дел с молотильщиками, и поводов для вражды с дядей у него тоже не было. Я понимаю, что начинаю подозревать всех и каждого.
— Не обращайте внимания, — говорю я.
Последовав моему совету, он пытается привести в себя Эсфирь, обращаясь к ней по-персидски. Она отвечает ему взглядом стеклянных глаз.
Я повторяю над дядей заупокойные молитвы на иврите семь раз. Как того и заслуживает Баал Шем, Хранитель Истинного Имени. Мой голос, звучащий то громче, то тише, словно прибой, накатывающий на обветренные дамбы, доносится как будто из прошлого. Страстно желая подвигаться, я оставляю свою семью хоронить руку сеньоры Розамонты под лимонным деревом. С благодарностью я забираю ее кольцо с аквамарином и кладу его в сумку с запиской Диего и брачной лентой девушки: когда-нибудь оно может спасти жизнь ласточки, пойманной фараоном.
Возвращаясь к семье, я останавливаюсь на минуту, чтобы положить ладонь на ствол массивного пробкового дерева, с которого недавно ободрали его ценную кору. По какой-то причине, возможно, для того, чтобы глубже ощутить мощь зеленого великана, я закрываю глаза. Мгновенно темнота опущенных век вспыхивает рыже-черным огнем, в меня втекает влажное тепло. Свысока до моего слуха доносится шелест листвы, словно на верхнюю ветку садится орел или цапля.
— Да, мы здесь, — слышится дядин голос. — Только не открывай глаза. Наше сияние ослепит тебя.
Я плотно сжимаю веки, и он говорит мне:
— Берекия, кора дерева — не только лишь красивый поэтический образ. Это явление, разделяющее с тобой мир сущий. Она растет, она умирает, ее может содрать дровосек. Почувствуй, как в твои ладони перетекает мощь, лежащая под этой корой.
Я прижал ладони к стволу, ощущая текучую энергию, поднимающуюся из земли через ноги мне в голову.
— Ты пришел к этому дереву потому, что оно напомнило тебе, что маска может быть не только метафорой, — говорит он. — Она может быть и настоящим украшением.
Я думаю: «Прошу тебя, дядя, объясняйся со мной настолько просто, насколько можешь».
Он отвечает сердито:
— Мы говорим на языке Царствия Небесного и не знаем иных способов общения! — Сменив тон на более сочувственный, он продолжает: — Помни: наша тень — это твой свет. То, что для нас ясно как день, для тебя — труднейшая загадка. Берекия, послушай. Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня. И помни о зрении того, кто говорит десятью языками.
В этот миг руки мои начинают дрожать, и я слышу сверху хлопок. Сияющая темнота под веками мутнеет: птица — дядя — улетела. Открыв глаза, я смотрю сквозь опустевший навес из ветвей наверху в огромное голубое небо.
Его слова звенят у меня в голове: «Ты никогда не должен пересылать свои иллюстрации с курьером, не узнающим своего отражения в зеркале день ото дня». Имел ли он в виду человека, далекого от самопознания? Или кого-то без воспоминаний, пытающегося забыть прошлое, отвергнуть его существование? Человека, не узнающего себя потому, что он не хочет вспоминать собственную историю, помогающую ему быть тем, кто он есть.
«И помни о зрении того, кто говорит десятью языками». Фарид. Дядя мог говорить только о его десяти пальцах — десяти языках. Учитель велел мне положиться на его проницательность, чтобы распознать человека, не узнающего самого себя.
В какой-то момент я собираюсь помолиться над полосой пергамента, обмотанной вокруг моей талии, чтобы учитель вновь посетил меня и дал мне более четкие ответы на языке мира сущего. Но в глубине души я опасаюсь прибегать к практической Каббале: у дяди должны были быть веские причины, чтобы говорить загадками.
— Бери!!
Это мама зовет меня через поле. Я иду к ней, думая: «Все больше и больше этот мир вторгается в мою созерцательную внутреннюю жизнь. Как дядя и говорил».
Мы с Резой моем руки в ближайшем ручейке и сразу уходим с Миндальной фермы: я опасаюсь за жизнь Фарида. И старые христиане могут в любой момент наброситься на нас как саранча.
Прямо перед домом я спрыгиваю с повозки и иду в церковь Святого Петра, чтобы выяснить хоть что-то об отце Карлосе.
Все еще нет никаких его следов, его квартира до сих пор заперта. Поэтому я поднимаюсь по улицам и лестницам Альфамы к дому Диего.
Сапожник, спасший меня вчера от старых христиан, манит меня, стоя у двери своего дома, кивком предлагает войти.
— Не ходи туда, — шепчет он.
— Почему?
— Приходил человек, который искал твоего друга Диего. Он ушел совсем недавно. Но он был здесь и раньше, следил. Он может и сейчас быть неподалеку. Прячется, ждет. Просто улыбнись и кивни мне, а потом уходи.
Я даже перевыполняю его просьбу, притворно засмеявшись, потом спрашиваю:
— Что это за человек?
— Не знаю. Северянин. Светловолосый, сильный.
Я благодарно раскланиваюсь и ухожу, а в голове в такт шагам звучит вопрос: «Может ли тот же человек, что убил дядю, теперь охотиться за Диего?»
Дома Реза приготовила на обед яйца вкрутую. Разумеется, стряпня должна была стать обязанностью соседей на время основного семидневного траура, но не осталось никого, кто не скорбел бы об умерших. Все осколки керамики выметены с кухни во двор, пол вымыт. Даже отломанная ножка стола была аккуратно прибита на место.
— Это сделала Бритеш, пока нас не было, — объясняет Реза. — Сейчас она с остальными прибирается в лавке.
— Эсфирь тоже там? — спрашиваю я.
— Нет, она сидит с Фаридом в комнате твоей мамы.
— А Авибонья?
— Да, она помогает делать уборку, льнет к Синфе. — Реза жует кончики волос и вздыхает. — Я собираюсь удочерить ее, знаешь. Не могу бросить ее на произвол судьбы. Граса, ее мать, была вдовой, и она — единственный ребенок.
— Она еврейка?
Глаза Резы вспыхивают.
— Четырехлетняя девочка? Да кто ты такой, Берекия Зарко, чтобы спрашивать такое о сироте? Ты что, думаешь, дети рождаются, зная иврит, или как? Да какая вообще разница…
— Реза, ты не поняла меня. Мне все равно. Я просто мог создать проблемы.
— Я вся кругом в проблемах. — Она снова вздыхает, гладит меня по руке, как бы извиняясь. — Ее отец был новым христианином, Граса — старой христианкой.
— Безопаснее будет не говорить об этом моей маме… пока, во всяком случае.
Реза кивает, и я целую ее в щеку. Осторожно открыв дверь в мамину комнату, я вижу, что Фарид лежит на боку под двумя толстыми одеялами. Его трясет. Тетя Эсфирь сидит на стуле в ногах кровати, все так же глядя в никуда, сложив руки на коленях. Я целую ее в холодный лоб.