Скука | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Да, и в смысле постели.

— Вы часто занимались любовью?

— Сначала один-два раза в неделю, потом через день, потом каждый день, потом дважды в день. Под конец уже нельзя было сосчитать.

— И он никак не мог насытиться?

— Он уставал. Иногда ему даже становилось плохо. Но ему всегда было мало.

— А вам это нравилось?

Она замялась, потом сказала:

— Женщине не может не нравиться, когда мужчина показывает, как он ее любит.

— Но он действительно вас любил? Или просто нуж­дался в вас по привычке, как больной нуждается в нарко­тике?

— Нет, — сказала она с неожиданным жаром, — он меня действительно любил.

— И в чем это проявлялось?

— Разве это можно объяснить? Такие вещи просто чувствуешь.

— И все-таки?

— Ну например, он хотел на мне жениться.

— Разве он не был женат?

— Был, но он говорил, что сумеет добиться развода.

— А вы соглашались?

— Нет.

— Почему?

— Не знаю. Мне не хотелось выходить за него замуж.

— Значит, вы его не любили?

— Я никогда его не любила. — Тут она запнулась, ви­димо боясь показаться неточной, и добавила: — Вернее, я его любила, но только в первое время, когда мы позна­комились.

Наступила долгая пауза. Теперь она сидела совсем рядом, почти нависая надо мною, лежащим, и присталь­но на меня глядя; казалось, она вот-вот на меня упадет, и я снова подумал о сосуде, о прекрасной вазе с двумя руч­ками и округлыми боками, доверху наполненной жела­нием, которая вот-вот опрокинется и меня затопит. На­конец я сказал:

— Я устроил вам настоящий допрос, вы, наверное, устали.

— О нет, — ответила она поспешно, — я совсем не устала, наоборот.

— Что значит наоборот?

— Мне было даже приятно, — сказала она, помол­чав, — вы заставили меня подумать о вещах, о которых я никогда не думала и не думаю.

— Вы никогда не думаете о Балестриери?

— Никогда.

— Даже сегодня, в тот день, когда отсюда вынесли его тело?

— А сегодня тем более.

— Почему?

Она посмотрела на меня и ничего не сказала. Я по­вторил:

— Почему сегодня тем более?

Наконец она ответила очень просто:

— Потому что сегодня я думаю только о вас. Я хотела было пойти за гробом, проводить его издали, незаметно, но потом раздумала и вернулась. Я боялась, что они сме­нят замок.

— Ну и что?

— Тогда я уже не смогла бы воспользоваться этим предлогом для того, чтобы вас увидеть.

Сделав вид, что я пропустил это признание мимо ушей, я спросил:

— И все же Балестриери что-то для вас значил?

— Ну разумеется.

— Что же?

Она на мгновение задумалась, потом сказала:

— Не знаю. Конечно, что-то он для меня значил, но что — я никогда об этом не думала и потому не знаю.

— Подумайте сейчас.

— Я не могу об этом думать. Нельзя заставить себя думать о ком-то или о чем-то. Тут уж или думаешь, или не думаешь. Это получается само собой.

— А в эту минуту о чем вам думается «само собой»?

— О вас.

Я замолчал, потом зажег сигарету и сказал, как бы подводя итоги:

— Ну все, можете быть спокойны, с допросом покон­чено, мы подходим к финалу. Итак, если для вас Балест­риери значил не так уж много, можно даже сказать, ниче­го не значил, вы для него были чем-то весьма реальным, весьма конкретным. Чем-то, без чего он не мог обойтись, говоря вашими словами, или чем-то вроде наркотика, если говорить его словами.

— Да, это так.

— То есть для Балестриери вы были не только чем-то весьма реальным, вы были единственной реальностью, которая для него существовала. Ведь когда вы ему сказа­ли, что уйдете, он попытался покончить с собой. Он по­тому это и сделал, что ваш уход лишал его единственной реальности.

Слушая, она смотрела на меня с видом вежливым и благонравным, но было совершенно очевидно, что мои речи проходят мимо ее ушей; так смотрит ребенок на мать, когда та читает ему мораль, прежде чем дать конфе­ту: он терпеливо пережидает проповедь, которой не при­дает никакого значения, чтобы по окончании вступить в обладание конфетой. Тем не менее она сказала:

— Да, это правда, я сейчас вспоминаю, что Балестри­ери всегда говорил, что я для него все.

— Вот видите? Таким образом, хотя он и был несчаст­ливым любовником и плохим художником, кое в чем ему все-таки можно было позавидовать.

— В чем?

— В том, что он мог кому-то сказать: «Ты для меня все».

Она снова замолчала; казалось, она не была уверена, что хорошо поняла смысл моих слов, но доискиваться его не хотела; ей была важна конфета, а не мораль.

Я же опять вернулся к своему:

— Ну а теперь хватит о Балестриери, поговорим о нас.

Казалось, она оживилась — при всей ее сдержаннос­ти это было видно по еле заметным признакам: она слег­ка подалась вперед, как бы демонстрируя внимание и интерес, и легким движением бедер переместилась по дивану еще ближе ко мне.

— Вот уже три или четыре месяца, — сказал я, — мы сталкиваемся в коридоре, и каждый раз, когда вы меня видите, вы смотрите на меня с улыбкой, которую я на­звал бы многозначительной. Это так? Если не так, ска­жите, значит, у меня сложилось неверное мнение.

Она ничего не сказала, только посмотрела на меня так, словно ждала, когда же я кончу этот разговор, кото­рый ее совершенно не интересовал. Я продолжил:

— Вы не отвечаете, и я заключаю из этого, что не ошибся. Я прекрасно понимаю, чего вы от меня хотите. Простите за грубость, но все эти четыре месяца вы даете мне понять, что охотно занялись бы со мною тем, чем занимаетесь с Балестриери. Во всяком случае, я так по­нял. Если я опять-таки ошибся, скажите.

Она по-прежнему молчала, но на лице ее выразилось нечто вроде робкого удовлетворения по поводу того, что ее так хорошо поняли. Я продолжал:

— Балестриери говорил вам, что вы для него все. Это «все» означало, насколько я мог понять, действительно все. Я же, к сожалению, ощущаю прямо противополож­ное: если для Балестриери вы были «все», для меня вы не значите ничего.

Я на минуту замолчал, глядя на нее, и не мог не вос­хититься ее невозмутимостью. Она сказала, скромно по­тупив глаза:

— Но мы знакомы всего полчаса.

Я поспешил объясниться: