Скука | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Итак, до свидания.

Казалось, ее удивили и слова, и тон.

— Как, разве ты меня не подвезешь?

— Куда?

— Я же тебе сказала: к продюсеру.

— Хорошо, поедем.

Во время поездки я ни разу не заговорил. Меня уби­вало даже не то, что Чечилия заставила меня провожать ее на свиданье с любовником, а то, что она делала это безо всякого злого умысла, просто потому, что ей не хо­телось трястись в переполненном автобусе, в то время как рядом был я со своей машиной. Я заметил, что эта детская бессознательная жестокость причиняет мне боль гораздо более острую, чем какое угодно осознанное му­чительство.

Наконец я остановил машину перед входом на кино­студию и стал смотреть, как Чечилия идет, привычно виляя бедрами, к подъезду и исчезает в его глубине. Ви­димо, встреча с продюсером действительна была назна­чена, но актер либо ждал Чечилию внутри, либо она должна была поехать к нему после того, как поговорит с продюсером. В обоих случаях я мог бы легко выяснить истину, если бы последовал за Чечилией внутрь здания или подождал, пока она выйдет. Но я отказался и от того, и от другого; я был пока в той стадии ревности, когда еще не умершее чувство собственного достоинства не позво­ляет нам шпионить за человеком, которого мы ревнуем. Тем не менее, отъезжая, я понял, что только оттянул мо­мент, когда начну за ней шпионить! В следующий раз, подумал я, я уже не смогу сопротивляться обстоятель­ствам, которые буквально толкали меня на путь слежки.

Глава седьмая

Возможно, что все, мною рассказанное, наведет кого-то на мысль, что речь идет, в сущности, о самой обычной ревности; в самом деле, если бы в те дни за мною следил какой-нибудь не слишком проницательный наблюдатель, он решил бы, что перед ним классическая картина поведения ревнивца. И тем не менее это не так. Ревнивец страдает из-за преувеличенного чувства собственничества, ему все время мерещится, что кто-то хочет увести у него его возлюбленную; подозрительность, приобретаю­щая характер мании, порождает у него самые невероят­ные фантазии и может довести его даже до преступления. Я же, напротив, страдал просто оттого, что любил Чечилию (вне всякого сомнения, теперь это уже была лю­бовь), и если я хотел посредством слежки удостовериться в том, что она мне изменяет, то вовсе не для того, чтобы как-то наказать ее и помешать ей изменять мне дальше, а для того, чтобы освободиться от своей любви. Ревнивец, хоть и не отдавая себе в этом отчета, в сущности, стре­мится закрепить состояние рабства, в котором находит­ся, я же как раз хотел от рабства избавиться и считал, что достигнуть этой цели смогу лишь в том случае, если мне удастся лишить Чечилию ореола независимости и тайны; удостовериться в ее измене мне нужно было для того, чтобы увидеть всю ее пошлость, ничтожество, зауряд­ность.

Сначала я решил прибегнуть к помощи телефона. Как я уже говорил, Чечилия звонила мне каждое утро около десяти. В первые времена она делала это только для того, чтобы пожелать мне доброго утра. Но теперь, когда ее визиты стали реже (обещание видеться каждый день, то есть так, как это было раньше, очень скоро обнаружило свою несостоятельность), телефон приобрел в наших от­ношениях весьма существенное значение. Именно по те­лефону Чечилия каждый день сообщала мне до странно­сти непредсказуемые часы и дни наших свиданий. Я за­метил, что последнее время ее утренний звонок передви­нулся от десяти к двенадцати. Чечилия объясняла эту перемену тем, что у них спаренный аппарат и второй абонент завел привычку подолгу разговаривать именно рано утром. Но я-то был уверен, что причина тут совсем другая, а именно: она перестала звонить мне в десять, потому что к этому времени еще не успевала перегово­рить с актером, который, как все актеры, вставал очень поздно. А не поговорив с ним, она не знала, что ей пред­стоит делать днем, и потому не могла сказать, увидимся ли мы, а если увидимся, то в котором часу.

Номера актера не было в телефонной книге, но я лег­ко достал его на киностудии, где он когда-то работал. Заполучив номер, я убедился в своей правоте следующим образом: сначала, примерно без четверти двенадцать, я звонил Чечилии, и телефон неизменно оказывался за­нят. Затем сразу же перезванивал актеру и обнаруживал, что и он тоже разговаривает. Я ждал минут пять — десять и после этого делал контрольный звонок: теперь оба те­лефона были свободны. И ровно через минуту, с точно­стью, которая разрывала мне сердце, у меня раздавался звонок, и Чечилия на другом конце провода, спокойная и деловитая, как секретарша, сообщала мне, в зависимости от сложившейся ситуации, увидимся мы с ней сегодня или нет.

Телефон помогал мне следить и за пребыванием Че­чилии дома, за ее приходами и уходами. Я методично (если только можно назвать методичными судорожные уловки ревности) звонил ей в разное время дня, и мне либо никто не отвечал, либо отвечала мать, которая часто сидела дома, оставив магазин на сестру. Тогда я завязы­вал разговор с матерью, которая только и мечтала о том, чтобы поболтать, и, слушая ее болтовню, я узнавал кое– что из того, что меня интересовало. Разумеется, инфор­мация, которую я получал от матери, шла от Чечилии, которая лгала ей точно так же, как и мне, то есть сообща­ла лишь то, что считала нужным, но я теперь научился ее расшифровывать, тем более что Чечилия, не подозревав­шая о моей слежке, не заботилась о том, чтобы согласо­вывать эту информацию с другой, столь же лживой, кото­рую она представляла мне. Так я узнал, что Чечилия, как все лишенные воображения люди, повторялась, объяс­няя свои отношения с актером точно так же, как объяс­няла отношения с Балестриери и со мной. Если встречи со мной и Балестриери она объясняла тем, что мы давали ей уроки рисования, то теперь она говорила, что встреча­ется с актером, потому что он обещал ей работу в кино. Однако урок может длиться час или два, хлопоты же, связанные с работой в кино, могут занять целый день, и я обнаружил, что под этим предлогом Чечилия встречалась с актером ежедневно, а иногда даже не один раз. Они встречались по утрам (особенно если погода была хоро­шая), чтобы прогуляться по городу и вместе выпить кофе; они виделись после обеда, когда у них, по-видимому, было любовное свидание; по вечерам — чтобы поужи­нать и сходить в кино. Мать была немного обеспокоена этой необычной кинематографической активностью до­чери, но в то же время и польщена ею. Обращаясь ко мне как к конфиденту, она то озабоченно спрашивала, не опасна ли для Чечилии кинематографическая среда, из­вестная своими вольными, чтобы не сказать распущенными, нравами, то с таким же беспокойством осведомля­лась, верю ли я в то, что у Чечилии есть данные для кинозвезды. Ее вопросы были, конечно, совершенно бес­хитростны, но мне на другом конце линии порой казалось, что она знает все и забавляется, мучая меня с созна­тельной и утонченной жестокостью. На самом же деле — и я это прекрасно понимал — жестокость была в самой ситуации, и только в ней.

Таким образом, поставляя мне выдумки Чечилии и искренние заблуждения ее матери, телефон не мог ни успокоить меня, ни предоставить неопровержимых дока­зательств измены, которые были необходимы мне для того, чтобы освободиться от моей юной любовницы и своей к ней любви. Опосредующий и безличный по са­мой своей природе, телефонный аппарат в конце концов стал казаться мне символом всей ситуации: средство об­щения, препятствующее общению, инструмент контро­ля, не позволяющий ничего узнать с точностью, простей­ший в употреблении автомат, который оказывался на деле коварным и капризным. Больше того, телефон казался специально созданным для того, чтобы подчеркнуть характер Чечилии с ее не­уловимостью и недоступностью. Понятно, что трубка из черного эбонита была ни при чем, когда Чечилия опаздывала со звонком или вообще не звонила, когда она мне лгала или меня огорчала. Но так как во всем этом участвовал телефон, я дошел в конце концов до того, что возненавидел маниакальной ненави­стью сам этот ни в чем не повинный предмет. Я не мог теперь звонить без глубокого отвращения, не мог слы­шать звонок без страха. В первом случае я боялся не за­стать Чечилию, как почти всегда и случалось, во втором — услышать, как она, по обыкновению, мне лжет, а это было все равно что, звоня, не застать ее дома. Но главное, телефон лишний раз подчеркивал ее неуловимость, по­тому что человек предстает в нем лишь одной своей сто­роной, причем стороной наименее материальной — че­рез голос. Даже когда этот голос мне не лгал, он все равно оставался двусмысленным и уклончивым именно пото­му, что это был всего лишь голос. Тем более голос Чечи­лии, и без того на редкость невыразительный. Однако окончательно толкнуло меня на путь слежки то, что я ужасно устал. Я ведь теперь целый день прово­дил, глядя на телефон: или в ожидании звонка Чечилии, или часа, когда я мог позвонить ей сам в надежде застать ее дома. И это не считая тех моих звонков, когда я не заставал никого или слышал в трубке дыхание отца. А ведь еще были изнурительные разговоры с матерью, ос­новываясь на которых я реконструировал для себя распо­рядок дня Чечилии. Все эти телефонные ухищрения, де­лавшиеся все более затруднительными и изматывающи­ми, обесценили в конце концов даже то облегчение, ко­торое мог бы мне доставить телефонный разговор с самой Чечилией. Как это бывает с долго голодавшим челове­ком, который продолжает чувствовать голод и после того, как поест, даже поговорив с Чечилией, я продолжал чув­ствовать тревогу и раздражение. В конце концов все это вылилось в состояние какого-то сексуального бешенства, из-за которого всякий раз, когда она появлялась на поро­ге, я забывал о том, что собирался хладнокровно, спокой­но и обстоятельно ее допросить и добиться признания; вместо этого я тут же швырял ее на диван и брал, не дожидаясь даже, пока она разденется, не давая ей — как жаловалась она с детским удовольствием, — даже вздох­нуть. Это бешенство проистекало из обычной мужской иллюзии, будто полного обладания можно достигнуть сразу и без слов посредством простого физического акта. Но сразу же после любви, увидев, что Чечилия осталась такой же неуловимой, как и раньше, я замечал свою ошибку и снова говорил себе, что, если хочу овладеть ею в самом деле, я не должен растрачивать свои силы в акте, который давал только видимость обладания.